осматривать мотор, Лунин не особенно волновался бы. Но Рассохин продолжал, не двигаясь, сидеть в самолете.
Лунин и Серов, снова и снова пролетая над ним, видели его голову в шлеме, и неподвижность его головы тревожила их. «Что с ним? — думал Лунин. — Ведь он жив. Если бы он был убит, он не мог бы посадить самолет!»
Стараясь получше рассмотреть Рассохина, Лунин каждый раз опускался все ниже и нырял в крутящийся надо льдом снег. И вот Рассохин поднял голову, потом руку. Он взглянул на Лунина и махнул ему рукой.
Взмах руки мог обозначать только одно: ложитесь на свой курс и продолжайте путь.
Это было приказание, но такое, исполнить которое они не могли. Не бросить же его здесь одного, без всякой помощи, не узнав даже, что с ним случилось! Лунин, снова сделав широкий круг, опять направился к нему. И уже на повороте увидел, что Рассохин вылез из самолета, сделал два-три шага к югу — туда, где километрах в семи проходила дорога, — и упал в снег. Он упал в снег и пополз.
Теперь Лунину стало ясно, что Рассохин ранен. Он не может идти и, конечно, никуда не доползет. Если оставить его здесь, его расстреляют «мессершмитты», а если не расстреляют, он через полчаса замерзнет, потому что термометр показывает двадцать два градуса ниже нуля. Нужно что-то сделать немедленно. И Лунин понесся над самым льдом, подыскивая место для посадки.
Только теперь Лунин понял, почему самолет Рассохина так подпрыгнул при посадке. Лед здесь был весь в торосах, которые торчали, словно надолбы, и сесть тут, да еще при таком ветре, — значило разбить самолет. С трудом отыскал Лунин место поглаже — метрах в двухстах от Рассохина — и кое-как сел.
Серов остался в воздухе и кружил, кружил — для охраны.
Повернув свой самолет так, чтобы его не мог опрокинуть ветер, Лунин выпрыгнул в снег. Сухой снежной крупой хлестнуло его по лицу. Самолет Рассохина темнел за крутящимся снегом. И Лунин побежал к нему.
Рассохин был уже шагах в тридцати от своего самолета и упорно полз к югу. Лунин кричал ему, но он не оборачивался, да и мудрено было что-нибудь услышать при таком ветре. И вдруг Рассохин начал подниматься, явно пытаясь встать на ноги.
Сначала он встал на колени. Затем, после долгой передышки, уперся руками в лед и поднялся во весь рост.
Целую минуту простоял он в крутящемся снегу на странно расставленных ногах, широкий, косматый. Потом поднял вверх два сжатых кулака и погрозил ими. И рухнул со всего роста.
Когда Лунин подбежал к нему, он был мертв. Он лежал, глядя в небо, на подтаявшем от крови розовом снегу. Грудь его была пробита. Большие кулаки сжаты. Так, со сжатыми кулаками, Лунин и отнес Рассохина к его самолету, возле которого вьюга уже наметала сугроб, и, закрыв парашютом, положил под плоскость.
Лунин взлетел, Серов пристроился к нему, и через две минуты они увидели впереди низкий берег. Он подплыл под них, и внизу опять потянулся лес, туманящийся в снежном дыму. Лунин без труда нашел ориентир — просеку с телеграфными столбами — и, снижаясь, пошел над ней. Ему хотелось лететь без конца, только бы не разговаривать с людьми, ничего не рассказывать. Но просека уже привела их к деревне, к белому лысому бугру, к выгону, на котором было выложено посадочное «Т».
Глава шестая
Дорога
1
Марья Сергеевна и ее дети были еще живы. Они жили все там же, на улице Маяковского, в тех же комнатах, те же стены окружали их, так же шаркала за дверью туфлями Анна Степановна, пробегая, как мышь, по коридору. И от этой неизменности окружающей обстановки и оттого, что ухудшение их положения совершилось медленно, постепенно, Марья Сергеевна не всегда ясно сознавала перемены, происходившие с ней и с ее детьми. Да и самое страдание, вызванное голодом, стало привычным. Никогда не проходившая усталость не давала возможности думать, застилала все, как туманом. Но тем страшнее были для Марьи Сергеевны те минуты, когда она, словно очнувшись, видела, что предстоит ее детям.
То, что дети ее остались вместе с ней в Ленинграде, было ужасающим несчастьем, а между тем она далеко не сразу поняла, что это несчастье. Напротив, она в течение долгого времени считала, что это счастье, удача. В сентябре и октябре она постоянно встречала матерей, горько жаловавшихся на разлуку с детьми. Множество детей было эвакуировано летом, и их матери жили в постоянной тревоге, потому что письма шли долго и неаккуратно. Марья Сергеевна была рада, что дети ее с нею, несмотря даже на бомбежки, особенно частые в эти месяцы. Слыша по ночам дыхание своих детей, видя их ежеминутно днем, трогая их, кормя, одевая и раздевая, чувствуя в себе постоянную готовность защитить их от любой беды, она была почти спокойна.
В первую половину осени она особенно много работала. Школа ее уехала, как и большинство школ, но в городе оставалось немало детей школьного возраста, которых не успели эвакуировать за лето. Предполагалось открыть по две-три школы в каждом районе и собрать туда всех учащихся. По поручению районо Марья Сергеевна занялась хлопотливым и трудным делом организации одной из таких школ. Она подготовила и помещение, и педагогов, и учебные пособия, и детей приняла на учет. Но сентябрьские бомбежки и, главное, бесконечные воздушные тревоги, принуждавшие всех сидеть по подвалам, не давали начать занятия, и открытие школы откладывалось со дня на день.
В эти трудные дни только Ириночка и Сережа оберегали Марью Сергеевну от тех мыслей, с которыми она боролась изо всех сил: от мыслей о Серове.
Каждый день по многу раз она говорила себе, что больше не будет о нем думать. Она уверяла себя, что встреча ее с Серовым была происшествием случайным, у которого не может быть никакого продолжения, происшествием настолько незначительным, что позорно о нем думать во время таких великих событий. Но никакие запреты не помогали. Она постоянно думала о Серове, и даже не думала, а все время несла в себе особое тревожное и трудное чувство, от которого никак нельзя было избавиться. Чувство это и было — он.
С тех пор как она узнала от Анны Степановны, что Серов заходил к ней, когда она уезжала на оборонные работы, она постоянно ждала, что он зайдет еще раз. Она вздрагивала от каждого скрипа двери, от шагов