Сердце Енса Фердинанда готово разорваться от жалости. «Я же люблю тебя!» — эти слова кипят в нем. Но голос произносит совсем другое:
— Иисус Христос! Да, его можно использовать в разных целях. Например, для того, чтобы считаться порядочной женщиной, разве нет?
И, собран последние силы, он кричит:
— Так перестань же плакать! Иди к нему, божественному дьяволу блуда, пусть он утешит тебя! Пусть он поцелует тебя!
Она поворачивается к нему, хватает его руку. Сжимает ее обеими руками и говорит тихо и проникновенно:
— Енс Фердинанд! Ты не думаешь того, что говоришь! Ты же знаешь, что для меня земной любви больше не существует! Только любовь к богу, к господу нашему Иисусу Христу!
Он ощущает ее дыхание у себя на лбу. Мягкий нежный аромат ее лица и волос. И вдруг понимает, как он смешон, лежащий в сыром белье под старым одеялом официантки… как напроказивший ребенок, который испачкал одежду и отдан на милость женщины… на материнское прощение и заботу. Исполненный гнева и презрения к самому себе, он вырывает свою руку и зло хохочет, отворачиваясь к стене:
— Не дотрагивайся до меня, Лива! Не испачкайся о шелудивую собаку! Пошли меня в преисподнюю… Ведь вы же считаете, что именно там мне место!
И в тупом ужасе он слышит ее тихий, спокойный и душевный голос:
— Не будь таким, слышишь! Ты не должен ожесточаться. И не надейся, что можешь оттолкнуть меня от себя. Я не оставлю тебя. Потому что я люблю тебя… люблю почти так же, как любила твоего брата. Я хочу, чтобы мы вместе прошли последнюю часть пути… к богу. Слышишь? Осталось мало идти, мой друг, ибо близится час. Приди же в себя. Я помолюсь за тебя…
Енс Фердинанд со смешанным чувством ужаса и блаженства понимает, что побежден. Побежден этим голосом, который в простоте сердца молится за него, вымаливает для него милосердие, доброту, прощение. Есть только она. Только она одна во всем мире. Остальное безразлично, не существует. В ней смысл жизни. В ней бьется горячий пульс жизни, сердце матери, начало и конец всего. Он чувствует, как его тоска исчезает, желание выливается в последний вздох… как река, поглощаемая большим морем.
Возвращение.
Холодный шквальный ветер. Енс Фердинанд нашел себе место на корме за рубкой, сидит и тупо смотрит в море, где вздымаются белые спины сине-серых волн.
— Тебе холодно? — слышит он голос Фьере Кристиана. — Ты бледен. Не хочешь ли спуститься в кубрик? Там натоплено.
— Я останусь здесь.
Кристиан возвращается со старой, стоящей колом, промасленной робой, пахнущей рыбьим жиром. Енс Фердинанд отталкивает робу и руку помощи:
— Нет, не нужно. Мне не холодно! — Но Кристиан, не переставая улыбаться, кладет ему робу на колени и засовывает рукава ему за спину, чтобы ее ре унесло ветром.
Лива сидит, прислонившись к подветренной стороне полуюта, закутавшись в свой плед. Внизу, под рубкой, сидят четверо молчаливых военных. У одного — офицерские знаки различия, он очень худ, почти только тень человека. Он вынимает большой бинокль и наблюдает за морем. Лива борется со сном, иногда словно проваливается… какое блаженство! Но ее снова будят движения бота и она ежится от холода. Впереди ослепительная стена воды и солнечного света, которая медленно приближается… Она снова готова впасть в забытье, но бот входит в поток солнечного света, мокрый ящик на грузовом люке отражает свет с такой силой, что глазам больно. В полусне она слышит тихий, напевный голос: «Смерть, где твое жало?» И на минуту ее пронизывает чувство ликования, такое сильное, что его трудно вынести. Смерть… Смерти больше нет, она побеждена, ее попрали победители жизни. В глазах у нее темнеет, она чувствует, что слишком слаба, чтобы выдержать эту великую милость, счастье, которое невозможно осознать. Ее губы шевелятся в тихой улыбке.
— Она спит, — шепчет Симон Кристиану. — Она ведь очень устала. Столько ей пришлось пережить, бедняжке.
— По-моему, было бы лучше, если бы она спустилась в кубрик, — говорит Кристиан. — Идет шквал, и, как только мы повернем к югу от мыса, нас будет заливать водой.
— А там не очень душно и тесно?
— Нет, там только пастор Кьёдт. Так что одна скамья свободна. — Кристиан шире растягивает рот в улыбке: — Да, пастор, он пришел с раннего утра… Чтобы обеспечить себе лежачее место, как он сказал. Он принял пилюли против морской болезни, и ему нужно лежать…
Мужчины осторожно несут молодую девушку в кубрик и покрывают ее пледом. Здесь тепло, металлические круги на маленькой плитке раскалены.
— Доброе утро! — приветствует их пастор Кьёдт со своей скамьи. — Эта бедняжка страдает морской болезнью? Да, морская болезнь — тяжкое испытание. Я сам… Ох, да ведь это же Лива Бергхаммер! Боже милостивый, да… я слышал… да, какой тяжелый удар… Сначала брат, и тут же!.. К сожалению, я узнал об этом слишком поздно… иначе я посетил бы ее…
— Тс-с! — шикает Симон. — Она спит.
— А это вы, Симонсен? — шепчет пастор. — Вы тоже были в столице?
Симон не отвечает. Он вынул Евангелие и читает при скудном свете, проникающем в кубрик.
— Ну-ну! — вздыхает пастор Кьёдт. — Лишь бы пережить это путешествие!
Идет жестокий ледяной шквал. Енс Фердинанд наклоняет голову и засовывает руки в карманы пальто.
— Здесь нельзя сидеть, — слышит он снова голос Кристиана, — ты промокнешь насквозь. Пойди лучше к Наполеону в рубку.
— Нет, мне здесь хорошо.
— Завернись хотя бы в робу! — кричит Кристиан. Енс Фердинанд слушается.
Шквал проносится мимо. Мощный порыв ветра. Солнечные лучи скользят по пустынному морю. И снова темнеет. Белые гребешки выпрыгивают из воды. Бот начинает качать. Енс Фердинанд с трудом поднимается. Он дрожит всем телом, в глазах темнеет, и в этой темноте сверкают крупные и ясные, как звезды, искры. Вверху, в рубке, он видит белый затылок ничего не подозревающего Наполеона.
Град хлещет по палубе. Бот качает со страшной силой. Пастор Кьёдт с изумлением констатирует, что пилюли от морской болезни действуют. Его то поднимает вверх, то бросает вниз. Это почти приятно, по спине проходит щекотная дрожь, как в детстве, когда его качали на качелях.
Симон-пекарь читает Библию.
«Если бы я относился к категории высокомерных духовных лиц, — думает пастор Кьёдт, — как, например, пастор Симмельхаг, то я бы только пожимал плечами, глядя на всех этих сектантов и пророков. Или даже досадовал. Но я никогда не был таким. Хвалить меня за это не надо. Ведь мне это не стоит усилий. Я просто таким родился. Я из деревни. Я не принадлежу, как Симмельхаг, к древнему и болезненному пасторскому роду. У меня нет катара желудка, и я не страдаю манией преследования. Я живу среди живых людей. Я понимаю островитян, не хуже чем своих ютландцев. Я беседую с ними, принимаю участие во всех их делах и заботах и время от времени хоть в слабой мере помогаю им. Это вместо того, чтобы, как некоторые другие, сидеть в своем кабинете и грызть теологические орехи… Для чего у меня, если говорить правду, и ума не хватает. Но все же хватает ума, чтобы знать, что Иисус отнюдь не был другом книжников и фарисеев. Не надо горечи. Но если бы на моем месте был пастор Симмельхаг, и этот пекарь со своей Библией… Н-да».
Мысли пастора Кьёдта возвращаются ко дню погребения Ивара Бергхаммера. Странная громовая речь пекаря. Да, это была речь неученого, невежественного человека. Но какая память! Симмельхаг назвал бы это глоссолалией[23]. Или — острой бритвой слова в руках пьяного. И все же он сказал что-то хорошее, самобытное. Иногда полезно взглянуть на вещи с крайней позиции. Конечно, Апокалипсис — это ведь тоже слово божье. И в сущности, все шло так гармонично, до самой последней минуты, пока не запели псалом: «Скажем друг другу прощай».
Пастор Кьёдт складывает руки и тихонько напевает прекрасную мелодию псалма. Острый, резкий профиль Симона вырисовывается в тени под полуютом. Пастор Кьёдт поистине испытывает некоторую симпатию к этому сектанту, покоренному словом, этому пекарю, который чувствует себя провозвестником, апостолом, пророком. Правда, никто из апостолов не был пекарем, но все были простыми людьми, рыбаками и ремесленниками. Да и сам Спаситель был сыном плотника.
— В сущности, — вдруг говорит пастор, покашливая, — да, простите, что я мешаю, Симонсен, но что я хотел сказать, в сущности… ух, как качает!
Его поднимает вверх, какое-то мгновение он почти парит в воздухе, как будто закон тяготения отменен. Но страдает ли он морской болезнью? Нет.
С другой скамьи, на которой лежит молодая девушка, слышится легкий вздох. Пекарь стремительно встает и подходит к ней. Укачало? Нет. Но здесь так жарко.
— Да, правда, жарко! — подтверждает пастор и обнаруживает, — что он сильно вспотел. — Ничего удивительного — лежишь в пальто, в кожаном жилете и длинных резиновых сапогах. Снова вверх… ой-ой… чуть не до самого потолка. А теперь катишься вниз… Ух! Но морской болезни и в помине нет. Чудо.