но в данный миг пред ним лишь горстка пепла.
А в нем пейзаж (не так ли жизнь в былом) -
полесский край, опушка в копнах сена,
изгиб реки; хоть тут железный лом
сейчас блестит сильней излучин Сейма.
Былое спит. И сильный луч померк.
Отбойный щит в сухой траве простерся.
Одна труба взглянуть способна вверх:
луна ведет подсчет убыткам ОРСа.
Пожарник, спать, и суд линейный, спать!
Полесье, спать! Метель пошла тиранить.
Чугунный конь бежит по рельсам вспять.
Буфет, кряхтя, встает, упершись в память.
На стрелке -- гм -- неужто там салат?
Нет-нет, взгляни: салат блеснет в тарелке.
Инспектор, спать! (А суд линейный рад.)
А где же сельдь? Должно быть, вышла к стрелке.
На стрелке -- черт, налей еще сюда.
Налей еще вон этой, красной. Впрочем,
налей вон той, чуть-чуть... ах, там вода.
Тогда давай уж красной. Стоп. Не очень.
На стрелке -- черт! Как застит свет слеза.
Неужто пьян? Нет-нет, послушны ноги...
А в небе что? -- Не грех закрыть глаза.
Закрыть глаза и вверх свернуть с дороги.
Повсюду ночь. Нырнул в пургу откос.
Флюгарки спят в своей застывшей жести.
Инспектор, прочь! Не суй свой длинный нос.
Быстрей вали в постель с портфелем вместе.
Инспектор, спать! Ни рук, ни глаз, ни уст -
блестит окно, инспектор дремлет дома.
Стакан мой пуст, и вот буфет мой пуст,
и сам я пьян, чтоб клясть портфель фантома.
Пурга свистит. Зрачок идет ко дну
в густой ночи. Нужна ли страсти память?
Слезится глаз. Нужна, как ночь огню.
Что ж! тем верней во мрак хрусталик канет.
Вперед, зрачок. Слезись. Не клюнет сельдь.
Леса (слеза) дрожит, и к тонкой жерди
стремится дрожь -- и вот трепещет жердь:
леса длинна, но вряд ли глубже смерти.
Кто клюнул? Смерть? Ответь! Леса кружит,
и гнется жердь, как тонкий мост -- вернее:
леса кружит, и вот мой мозг дрожит:
втянуть сюда иль кануть вслед за нею?
Снег, снег летит. Куда все скрылись, мать!
Стаканы спят, припав к салфеткам грязным.
Лишь печь горит, способна век внимать,
раскрыв свой рот, моим словам бессвязным.
Гори, гори и слушай песнь мою.
И если нет во мне стремленья к мнимым
страстям -- возьми ее в струю,
в свою струю -- и к небу вместе с дымом.
Зрачок на дне. Другой в огне. При мне
лишь песнь моя да хлеб на грязной вилке.
Гори сильней. Ведь каждый звук в огне
бушует так, как некий дух в бутылке.
Пусть все мертво. Но здесь, в чужом краю
в час поздний, печь, быть может, в час последний,
я песнь свою тебе одной пою;
метель свистит, и ночь гремит в передней.
Пришла зима. Из снежных житниц снег
летит в поля, в холмы, в леса, в овраги,
на крыши к нам (щедра!), порой -- до стрех
скрывает их -- и те белей бумаги.
Пришла зима. Исчез под снегом луг.
Белым-бело. И видит каждый ворон,
как сам Борей впрягся в хрустальный плуг,
вослед норд-ост влечет упряжку борон.
Греби, греби, свисти, свисти. Шалишь!
Ведь это всё, не правда ль, ветры, прихоть.
Ну что взойдет из наших темных крыш?
Какой росток из наста пустит Припять?
Греби, греби, свисти, свисти, зима.
Свисти, Борей, и мчись, норд-ост, меж просек!
Труба дымит. Лиса скользит с холма.
Овца дрожит. Никто не жнет, не косит.
Никто не жнет. Лишь мальчик, сжав снежок,
стащив треух, ползет на приступ скрытно.
Ура, сугроб! и ядра мечет в бок.
Ура, копна! хотя косцов не видно.
Греби, греби, свисти, свисти, скрывай
от взоров лес, поля, овраги, гумна,
заборы, пни, и край земли сливай
с чертой небес безумно, нет, бездумно.
И пусть -- ни зги, и пусть уж нет дорог
меж сел, меж туч, и пусть пурга тиранит.
Того гляди, с пути собьется Бог
и в поздний час в Полесье к нам нагрянет.
Греби, греби, греми, как майский гром.
Спеши, спеши попасть в поля разверсты.
Греми, греми, раскрой и тот закром,
раскрой закром, откуда льются звезды.
Раскрой врата -- и слышен зимний скрип,
и рваных туч бегут поспешно стаи.
Позволь узреть Весы, Стрельца и Рыб,
Стрельца и Рыб... и Рыб... Хоть реки стали.
Врата скрипят, и смотрит звездный мир
на точки изб, что спят в убранстве снежном,
и чуть дрожит, хоть месяц дым затмил,
свой негатив узрев в пространстве снежном.
Пришла зима. Ни рыб, ни мух, ни птиц.
Лишь воет волк да зайцы пляшут храбро.
Стучит пешня: плотва, встречай сестриц!
Поет рожок, чтоб дать мишень кентавру.
1964 -- 1965
-----------------
На смерть Т. С. Элиота
I
Он умер в январе, в начале года.
Под фонарем стоял мороз у входа.
Не успевала показать природа
ему своих красот кордебалет.
От снега стекла становились у'же.
Под фонарем стоял глашатай стужи.
На перекрестках замерзали лужи.
И дверь он запер на цепочку лет.
Наследство дней не упрекнет в банкротстве
семейство Муз. При всем своем сиротстве,
поэзия основана на сходстве
бегущих вдаль однообразных дней.
Плеснув в зрачке и растворившись в лимфе,
она сродни лишь эолийской нимфе,
как друг Нарцисс. Но в календарной рифме
она другим наверняка видней.
Без злых гримас, без помышленья злого,
из всех щедрот Большого Каталога
смерть выбирает не красоты слога,
а неизменно самого певца.
Ей не нужны поля и перелески,
моря во всем великолепном блеске;
она щедра, на небольшом отрезке
себе позволив накоплять сердца.
На пустырях уже пылали елки,
и выметались за порог осколки,
и водворялись ангелы на полке.
Католик, он дожил до Рождества.
Но, словно море в шумный час прилива,
за волнолом плеснувши, справедливо
назад вбирает волны, торопливо
от своего ушел он торжества.
Уже не Бог, а только Время, Время
зовет его. И молодое племя
огромных волн его движенья бремя
на самый край цветущей бахромы
легко возносит и, простившись, бьется
о край земли, в избытке сил смеется.
И январем его залив вдается
в ту сушу дней, где остаемся мы.
II
Читающие в лицах, маги, где вы?
Сюда! И поддержите ореол:
Две скорбные фигуры смотрят в пол.
Они поют. Как схожи их напевы!
Две девы -- и нельзя сказать, что девы.
Не страсть, а боль определяет пол.
Одна похожа на Адама впол
оборота, но прическа -- Евы.
Склоняя лица сонные свои,
Америка, где он родился, и -
и Англия, где умер он, унылы,
стоят по сторонам его могилы.
И туч плывут по небу корабли.
Но каждая могила -- край земли.
III
Аполлон, сними венок,
положи его у ног
Элиота, как предел
для бессмертья в мире тел.
Шум шагов и лиры звук
будет помнить лес вокруг.
Будет памяти служить
только то, что будет жить.
Будет помнить лес и дол.
Будет помнить сам Эол.
Будет помнить каждый злак,
как хотел Гораций Флакк.
Томас Стерн, не бойся коз.
Безопасен сенокос.
Память, если не гранит,
одуванчик сохранит.
Так любовь уходит прочь,
навсегда, в чужую ночь,
прерывая крик, слова,
став незримой, хоть жива.
Ты ушел к другим, но мы
называем царством тьмы
этот край, который скрыт.
Это ревность так велит.
Будет помнить лес и луг.
Будет помнить всё вокруг.
Словно тело -- мир не пуст! -
помнит ласку рук и уст.
12 января 1965
-----------------
1 января 1965 года
Волхвы забудут адрес твой.
Не будет звезд над головой.
И только ветра сиплый вой
расслышишь ты, как встарь.
Ты сбросишь тень с усталых плеч,
задув свечу, пред тем как лечь.
Поскольку больше дней, чем свеч
сулит нам календарь.
Что это? Грусть? Возможно, грусть.
Напев, знакомый наизусть.
Он повторяется. И пусть.
Пусть повторится впредь.
Пусть он звучит и в смертный час,
как благодарность уст и глаз
тому, что заставляет нас
порою вдаль смотреть.
И молча глядя в потолок,
поскольку явно пуст чулок,
поймешь, что скупость -- лишь залог
того, что слишком стар.
Что поздно верить чудесам.
И, взгляд подняв свой к небесам,
ты вдруг почувствуешь, что сам
-- чистосердечный дар.
январь 1965
-----------------
Без фонаря
В ночи, когда ты смотришь из окна
и знаешь, как далёко до весны,
привычным очертаньям валуна
не ближе до присутствия сосны.
С невидимой улыбкой хитреца
сквозь зубы ты продергиваешь нить,