19 июля. Весь день на балконе. Это моя дача. Сижу и загораю. Был вчера у Анненкова. Вместе с Алянским. Он прочитал свою статью о смерти искусства, написанную в бравурном евреиновском тоне. Есть отличные куски, и вообще он весь — художественная натура. Много дешевых мыслей — для читателя, а не для себя самого, — но есть и поэзия, и остроумие, и хороший задор.
Июль. Встретил Анну Ахматову. Шагает так, будто у нее страшно узкие башмаки. Летом, в белом платье она очень некрасивая, видно, какою она будет старухой. (Зубы кривые, выщербленные.) Заговорила о сменовеховцах. Была в Доме Литераторов. Слушала доклад редакторов «Накануне». «Отвратительно! Я сказала Волковыскому: представьте мне редактора „Накануне“. Мы познакомились. Я и говорю: — Почему вы напечатали мои стихи?{24} — Мы получили их из Москвы. — Но ведь я в Москве не была 7 лет. — Не знаю, справлюсь в Берлине и напишу вам. — Нисколько эти люди не теряют равновесия ни в каких случаях».
Кажется, 27 июля. Ольгино. После истории с Ал. Толстым{25}, после бронхита, плеврита, Машиной болезни, Лидиной болезни, безденежья уехал в Ольгино отдохнуть.
31 июля. «Тараканище» пишется. Целый день в мозгу стучат рифмы. Сегодня сидел весь день с 8 часов утра до половины 8-го вечера — и казалось, что писал вдохновенно, но сейчас ночью зачеркнул почти всё. Однако в общем «Тараканище» сильно подвинулся.
3 августа. «Тараканище» мне разнравился. Совсем. Кажется деревянной и мертвой чепухой — и потому я хочу приняться за «язык». Дождик милый и мирный.
10 августа. Были мы вчера утром у Лебедева — Владимира Васильевича. Чудесный художник, изумительный. Сидит в комнатенке и делает «этюды предметной конструкции». Мы привезли к нему его же рисунки — персидские миниатюры — отличная, прочувствованная стилизация. Клячко захотел купить их (они случайно были у меня). Клячко спросил:
— Сколько вы желаете за эти шесть рисунков?
— Ничего не желаю. Эти рисунки такая дрянь, что я не могу видеть их напечатанными.
— Но ведь все знатоки восхищаются ими. Ал. Бенуа говорил, что это работа отличного мастера. Добужинский не находил слов для похвал…
— Это дела не меняет. Мне это очень не нравится. Я не желаю видеть под ними свое имя.
Тогда позвольте нам напечатать их без вашего имени.
— Не могу. И без того печатается много дряни. Я не могу способствовать увеличению этого количества дряни.
И как бы оправдываясь, сказал мне:
— Вы сами знаете, К.И., я человек земляной. Даже не земной, а земляной. Деньги я очень люблю. Вот продаю книги — деньги нужны. (Действительно, на табурете груда книг по искусству — для продажи.) Но — взять за это деньги — не могу.
Даже Клячко почувствовал уважение к этому, как; он выразился, «фанатику».
Был в Публичной библиотеке. Видел Сайтова, Влад. Ив. Это тоже «фанатик». Он так предан русскому отделению, которым заведует, что, кажется, лучше умер бы, чем нанес, напр., какой-нибудь ущерб карточному каталогу, который у него в отменном порядке. Вчера подошел ко мне. «Я хочу показать вам один культурный поступок — что вы скажете». И показал, что в какой-то большевистской брошюре, где есть портрет Троцкого, печать П. Б. (Публичная библиотека) поставлена на самое лицо Троцкого, так, что осталось одно только туловище. Влад. Ив. с великой тоской говорит:
— Я и сам не люблю Троцкого, с удовольствием повесил бы его. Но зачем должна страдать иконография? Как можно примешивать свое личное чувство к регистрации библиотечных книг?
Я видел, что для него это глубокое горе. Лет 8 назад он захворал. Ему предоставили двухмесячный отпуск — в Крым. Он стал собираться, но остался в библиотеке. Не мог покинуть русское отделение. Остался среди пыли, в духоте, вдали от зелени, без неба — так любит свои каталоги, книги и своих читателей. С нами он строг, неразговорчив, но если кому нужна справка, он несколько дней будет искать, рыться, истратит много времени, найдет. Оттого-то в его Отделение входишь, как в церковь.
Лахта. Ольгино. Пятница. [25 августа.] Ну вот и уезжаю. Вчера напугали какие-то официальные люди, которые ходили по дачам и накрывали буржуев, у которых имеется в доме прислуга. Теперь прислугу принято скрывать — большинство нянь проживают в качестве теть, а кухарки — «подруги» хозяек! Вчера пришли два таких блузника к М., а кухарка сдуру так и ляпнула: «я подруга самой», а в другом месте служанка сказала: «я барынина знакомая». В третьем месте нянька выдал себя за тетку, и все сошло благополучно, но, уходя, посетители невинно спросили у «тетки»: «И давно вы служите?» Она ответила: «А уж пятый годок».
20 сентября. У детей спрашивают в Тенишевском училище место службы родителей. Большинство отвечает: Мальцевский рынок, так как большинство занимается тем, что продает свои вещи.
29 сентября. Вчера я был у Анненкова — он писал Пильняка. Пильняку лет 35, лицо длинное, немецкого колониста. Он трезв, но язык у него неповоротлив, как у пьяного. Когда говорит много, бормочет невнятно. Но глаза хитрые — и даже в пьяном виде пронзительные. Он вообще жох: рассказывал, как в Берлине он сразу нежничал и с Гессеном, и с советскими, и с Черновым, и с накануневцами — больше по пьяному делу. В этом «пьяном деле» есть хитрость — себе на уме; по пьяному делу легче сходиться с нужными людьми, и нужные люди тогда размягчаются. Со всякими кожаными куртками он шатается по разным «Бристолям», — и они подписывают ему нужные бумажки. Он вообще чувствует себя победителем жизни — умнейшим и пройдошливейшим человеком. «Я с издателями — во!» Анненков начал было рисовать его карандашом, но потом соблазнился его рыжими волосами и стал писать краской — акварель и цветные карандаши{26}.
Анненков: мы в тот же вечер отправились с ним в Вольную Комедию. Вот талант в каждом вершке. Там все его знают, от билетерши до директора, со всеми он на ты, маленькие актрисы его обожают, когда музыка — он подпевает, когда конферансье — он хохочет. Танцы так увлекли его, что он на улице, в дождь, когда мы возвращались назад: «К.И., держите мою палку», и стал танцевать на улице, отлично припоминая все па. Все у него ловко, удачливо, и со всеми он друг. Собирается в Америку. Я дал ему два урока английского языка, и он уже:
— I do not want to kiss black woman, I want to kiss white woman[53].
Жизнь ему вкусна, и он плотояден. На столе у него три обложки — к «Браге» Тихонова, к «Николе» Пильняка и к «Кругу». Он спросил: нравятся ли они мне, я откровенно сказал: нет. Он не обиделся.
30 сентября. Был с Бобой в Детском театре на «Горбунке». Открытие сезона. «Горбунок» шел отлично — постановка старательная, богатая выдумкой. Текст почти нигде не искажен, театральное действие распределяется по раме, которая окаймляет сцену. Я сидел как очарованный, впервые в жизни я видел подлинный детский театр и все время думал о тусклой и горькой жизни несчастного автора «Конька-Горбунка». Как он ярок и ослепителен на сцене, сколько счастья дал он другим внукам и правнукам, — а сам не получил ничего, кроме злобы.
27 ноября. Я в Москве три недели — завтра уезжаю. Живу в 1-й студии Художественного театра на Советской площади, где у меня отличная комната (лиловый диван, бутафорский из «Катерины Ивановны» Леонида Андреева) и электрическая лампа в 300 свечей. Очень я втянулся в эту странную жизнь и полюбил много и многих. Москву видел мало, Т. к. сидел с утра до вечера и спешно переводил «Плэйбоя»{27}. Но пробегая по улице — к Филиппову за хлебом или в будочку за яблоками, я замечал одно у всех выражение — счастья. Мужчины счастливы, что на свете есть карты, бега, вина и женщины; женщины с сладострастными, пьяными лицами прилипают грудями к оконным стеклам на Кузнецком, где шелка и бриллианты. Красивого женского мяса — целые вагоны на каждом шагу, любовь к вещам и удовольствиям страшная, — танцы в таком фаворе, что я знаю семейства, где люди сходятся в 7 час. вечера и до 2 часов ночи не успевают чаю напиться, работают ногами без отдыху, дикси, фокстрот, one step[54] — и хорошие люди, актеры, писатели. Все живут зоологией и физиологией — ходят по улицам желудки и половые органы и притворяются людьми. Психическая жизнь оскудела: в театрах стреляют, буффонят, увлекаются гротесками и проч. Но во всем этом есть одно превосходное качество: сила. Женщины дородны, у мужчин затылки дубовые. Вообще очень много дубовых людей, отличный матерьял для истории. Смотришь на этот дуб и совершенно спокоен за будущее: хорошо. Из дуба можно сделать все что угодно — и если из него сейчас не смастерить Достоевского, то для топорных работ это клад. (Нэп.)