Даже после этого он воспользовался первым удобным случаем, чтобы отвести своего приятеля к окну и промямлить расслабленным, как и все его ухватки, гнусавым голосом:
— На пару слов, Гоуэн. Постойте, послушайте. Кто этот молодец?
— Друг нашего хозяина, но не мой.
— Знаете, это отъявленный радикал, — сказал юный Полип.
— В самом деле? Откуда вы знаете?
— Ей-богу, сэр, он недавно впился в нас самым ужаснейшим образом. Явился к нам и впился в моего отца, так что пришлось выпроводить его вон. Вернулся в департамент и впился в меня. Послушайте, вы представить себе не можете, что это за человек!
— Что же ему понадобилось?
— Ей-богу, Гоуэн, — отвечал юный Полип, — он, знаете, заявил, что желает знать! Нагрянул в департамент без приглашения и заявил, что желает знать!
Он так широко раскрывал глаза от негодующего изумления, что наверно испортил бы себе зрение, если бы обед не явился на помощь. Мистер Мигльс (который крайне беспокоился насчет здоровья его дедушки и бабушки) предложил ему вести в столовую миссис Мигльс. И когда он уселся по правую руку миссис Мигльс, мистер Мигльс выглядел таким довольным, как будто вся семья его собралась здесь.
Вчерашнего непринужденного веселья и в помине не было. Обедающие, как и самый обед, были какие-то холодные, тяжелые, сухие. И всё это по милости злополучного расслабленного юного Полипа. Некрасноречивый от природы, он, к тому же, был пришиблен присутствием Кленнэма. Он решительно не мог отвести от него глаз, и в результате то и дело терял монокль, который попадал ему в тарелку, в стакан с вином, в тарелку миссис Мигльс или повисал наподобие шнурка от звонка за его спиной, так что невзрачному официанту приходилось водворять его на место, на грудь. Утрачивая все душевные способности вследствие частых потерь этого инструмента и его упорного нежелания держаться в глазу, он всё более и более ослабевал умом при каждом взгляде на таинственного Кленнэма, совал себе в глаза ложки, вилки и другие посторонние предметы, смущался еще более, замечая эти промахи, и тем не менее не сводил глаз с Кленнэма. Когда же Кленнэм говорил что-нибудь, злополучный молодой человек просто дрожал от ужаса, ожидая, что вот-вот он объявит, знаете, что желал бы знать.
Таким образом, вряд ли кому было весело за столом, кроме мистера Мигльса. Зато мистер Мигльс был в восторге от юного Полипа. Как фляжка воды в сказке превратилась в целый поток, когда из нее начали выливать воду, так мистеру Мигльсу казалось, что этот отпрыск Полипов принес с собой все родословное древо. В присутствии последнего его лучшие качества как-то поблекли: он не был так прост, так непринужден, он тянулся за тем, что ему не принадлежало, он не был самим собою. Какая странная черта характера, найдем ли мы где-нибудь что-нибудь подобное!
Наконец мокрый воскресный день закончился мокрой ночью, и юный Полип уехал в карете, а подозрительный Гоуэн ушел пешком с подозрительной собакой. Милочка целый день старалась быть особенно любезной с Кленнэмом, но Кленнэм относился к ней с некоторой холодностью, — то есть относился бы, если бы был влюблен в нее.
Когда он удалился в свою комнату и снова бросился в кресло перед огнем, мистер Дойс постучал в дверь и вошел со свечой в руке, спрашивая, в котором часу и каким способом он думает отправиться обратно. Ответив на этот вопрос, Кленнэм закинул словечко насчет этого Гоуэна, который не выходил бы из его головы, если бы был его соперником.
— Вряд ли из него выйдет настоящий художник, — сказал Кленнэм.
— Вряд ли, — подтвердил Дойс. Мистер Дойс стоял, держа подсвечник в одной руке, засунув другую в карман и уставившись на пламя свечи, причем на лице его выражалась спокойная уверенность в том, что разговор на этом не кончится.
— Мне показалось, что наш добрый друг немножко изменился и был не в духе после его прихода, — сказал Кленнэм.
— Да, — отвечал Дойс.
— Только он, но не его дочь, — продолжал Кленнэм.
— Нет, — сказал Дойс.
Последовала пауза. Мистер Дойс, продолжая глядеть на пламя свечи, медленно проговорил:
— Правду сказать, он два раза увозил дочь за границу — в надежде, что она забудет мистера Гоуэна. Он склонен думать, что она расположена к Гоуэну, но сильно сомневается (признаюсь, я разделяю его сомнение), что этот брак будет счастливым.
— Я… — Кленнэм поперхнулся, закашлялся и умолк.
— Да вы простудились, — сказал Даниэль Дойс (не глядя на Кленнэма).
— Я думаю, они обручились? — спросил Кленнэм беззаботным тоном.
— Нет, насколько я знаю, до этого еще не дошло. Он-то добивался этого, но тщетно. Со времени их возвращения наш друг согласился на еженедельные посещения, но не более того. Минни не станет обманывать отца и мать. Вы путешествовали вместе с ними, и, вероятно, знаете, какая между ними тесная связь, — связь, простирающаяся даже за пределы здешней жизни. Мы видели всё, что есть между ними, я не сомневаюсь в этом.
— О, мы видели довольно! — воскликнул Артур.
Мистер Дойс пожелал ему покойной ночи тоном человека, который услышал скорбное, чтоб не сказать — отчаянное, восклицание и желал бы пролить утешение и надежду в душу того, кто испустил это восклицание. По всей вероятности, этот тон принадлежал к числу его странностей как «чудаковатого малого»; если б он услышал что-нибудь подобное, то и Кленнэм должен был бы услышать.
Дождь угрюмо стучал в крышу, хлестал по земле, шуршал в вечнозеленых кустарниках и голых сучьях. Он стучал угрюмо, уныло. Это была ночь слёз.
Хорошо, что Кленнэм решил не влюбляться в Милочку, хорошо, что он не поддался этой слабости, не убедил себя мало-помалу поставить на карту всю серьезность своей натуры, всю силу своей надежды, всё богатство своего зрелого характера и не убедился, что всё погибло; иначе он провел бы очень горькую ночь. Теперь же…
Теперь же дождь стучал угрюмо и уныло.
ГЛАВА XVIII
Обожатель Крошки Доррит
Дожив до двадцать второго дня рождения, Крошка Доррит не осталась без обожателей. Даже в унылой Маршальси вечно юный стрелок[56] спускает иногда неоперенные стрелы со своего покрытого плесенью лука, поражая того или другого члена общежития.
Впрочем, обожатель Крошки Доррит не принадлежал к числу членов общежития. Это был чувствительный сын тюремщика.
Его отец надеялся со временем оставить ему в наследство незапятнанный ключ и с детства знакомил его с обязанностями тюремщика, внушая честолюбивую мечту сохранить в их семье заведование тюремными дверями.
В ожидании наследства он помогал матери, державшей табачную лавочку на Конной улице (его отец не жил в тюрьме).
В былые годы, когда предмет его страсти сиживал на креслице перед камином привратницкой, юный Джон (фамилия его была Чивери), бывший годом старше ее, смотрел на нее восхищенными глазами. Когда они играли на дворе, его любимой игрой было запирать ее в ненастоящую тюрьму, где-нибудь в уголку, и выпускать из ненастоящего заключения за настоящий поцелуй. Когда он подрос настолько, что мог заглядывать в скважину большого замка входной двери, то не раз опрокидывал на пол обед или ужин отца, останавливаясь с наружной стороны, чтобы посмотреть на нее в это отверстие.
Если во времена легкомысленного детства юный Джон забывал иногда о своей любви, то, возмужав, он был верен ей неизменно. Девятнадцати лет он написал мелом на стене, против комнаты Крошки Доррит, в день рождения последней: «Привет тебе, нежная любимица фей!». Двадцати трех лет он трепетной рукой преподносил по воскресеньям сигары Отцу Маршальси, отцу владычицы его сердца!
Юный Джон был маленького роста, с довольно тощими ногами и с довольно жидкими светлыми волосами. Один глаз у него (быть может, именно тот, что заглядывал в замочную скважину) был слабее другого и казался больше, точно не мог сосредоточиться. Юный Джон был смирный малый, но у него была великая душа — поэтическая, откровенная, верная.
Смиряясь перед владычицей своего сердца, юный Джон не мог, конечно, предаваться излишнему оптимизму, но всё-таки ясно видел ее достоинства и недостатки. Без излишнего самообольщения он усматривал известное соответствие в их взаимном положении. Допустим, что дело пойдет на лад, и они обвенчаются. Она — дитя Маршальси, он — тюремщик. В этом есть соответствие. Допустим, что он будет жить в тюрьме. Ей достанется комната, за которую она должна теперь платить. А комната была хоть куда. Став на цыпочки, из нее можно было заглянуть через ограду. Если завести в ней канарейку или две и увить окно пунцовым горошком, это будет настоящий рай. Обольстительная мечта! Замкнутая жизнь за тюремным замком тоже имела свою прелесть. Удаленные от мира (исключая той части его, которая попадала под замок), не участвуя в его суете и тревогах, о которых они будут знать только по рассказам паломников, являющихся на поклон в храм несостоятельности, с раем наверху, с привратницкой внизу, — они будут мирно скользить по течению времени, убаюканные идиллическим семейным счастьем. Слезы покатились из глаз юного Джона, когда в заключение этой картины он представил себе на соседнем кладбище надгробную плиту с надписью: