Грибоедов месяцами жил у Саши Одоевского возле Иссакиевской площади, на Почтамтской улице. Здесь живали и Бестужев, и Кюхельбекер, сюда часто приходил Каховский.
Весной 1825 года на Сашиной квартире разом полтора десятка рук писали под диктовку копии «Горя от ума», чтобы отвезти в провинцию.
Грибоедов вспомнил лицо Саши: нежная белая кожа, из-под темных бровей умно глядят большие синие глаза, вьются каштановые волосы. Он услышал даже его мечтательный голос: «Мужик ли, дворянин ли — всё русский человек…»
Грибоедов скрипнул зубами: «Заковали в кандалы цвет нации… Загнали в каторжные норы Сибири за любовь к отечеству…»
…На двадцать лет каторги обречен Кюхельбекер, на вечную — старые друзья Оболенский и Артамон Муравьев…
Истреблены друзья его юности, прикованы их руки к тачкам, обриты головы…
Грибоедов прикрыл глаза, и слезы жалости к своему распятому поколению, к себе потекли по его впалым щекам. Клубились, стоном подступали к горлу рождающиеся строки:
Но где друг?.. Но я один!..…Горем скованы уста,Руки тяжкими цепями.
Он пытался помочь оставшимся в живых, добился аудиенции у царя. Как насупился тот, как разгневало его заступничество неблагодарного дипломата!
И конечно же, конечно, поэтому услали его в ссылку.
Уже здесь он хлопотал перед Ермоловым о переводе поручика Добринского — они вместе сидели на гауптвахте Главного штаба — в полк армии действующей, где все же можно было выкарабкаться из опалы. Передавал с оказией Добринскому подбадривающие письма: «Дорогой товарищ по заточению, не думайте, что я о вас забыл».
Он хлопотал за «гостя с Сенатской площади» — подпоручика Николая Шереметьева, взял слово с родственно благоволящего Паскевича «выпросить у государя» разрешение для Александра Бестужева покинуть Сибирь. Даже находясь в гостях у Бенкендорфа, просил перевести Александра Одоевского с Нерчииских рудников сюда.
Грибоедов понимал, что подобное заступничество — непрерывное балансирование на острие кинжала, но иначе поступать не мог. Знал, что о каждом приходе к нему сосланных декабристов тайные агенты III отделения докладывали своему шефу, но счел бы за бесчестье отказать во встречах гонимым, заживо замурованным здесь, в горах, и не желал щадить себя.
Кюхельбекер не ошибся, написав недавно в письме из Динабургской крепости: «Не сомневаюсь, что ты — ты тот же!» Конечно, тот же! И если согласился стать полномочным министром, то не в угодность тем, кто отправил его в Персию, не для того, чтобы служить звездам на мундире, а из желания с достоинством послужить России, действовать, дабы победить зло.
…Дрова в камине совсем догорели. Прекратился дождь, и в окно заглянула высокая луна. Грибоедов затушил свечу — «успокоил огонь», как говорила Талала, и тихо, стараясь не разбудить Нину, лег рядом с ней.
Нина, оказывается, только дремала, она доверчиво прижалась к нему, словно ища защиты.
— Спи, спи…
— Почему-то не спится…
Ему очень захотелось сейчас поведать ей все о своих друзьях, кого она еще не знает, но со временем полюбит, о том вечере на берегу реки…
Нина положила голову на его плечо, слушала, притаив дыхание.
— Твои друзья будут и моими друзьями, — прошептала она, когда Александр закончил свою исповедь.
За окном стояла глубокая ночь. Где-то встревоженно перекликались часовые. Взвыла и так же внезапно умолкла собака.
Некоторое время они лежали молча: ему казалось — плывут на воздушном корабле в звездную мглу.
— Ты не сердись на то, что я сейчас скажу, — прервал он молчание. — Но если со мной что-нибудь произойдет…
Нина прикоснулась к его губам маленькой теплой ладонью:
— Не надо! Умоляю, не надо! Я понимаю твои тревоги…
— Да, тревоги, — осторожно отводя ее ладонь, сказал Грибоедов. — Может быть, даже навязчивая идея, подсказанная приливом ипохондрии, но все же выслушай меня, — попросил он настойчиво и серьезно. — Любя и желая тебе счастья, я хочу, чтобы, в случае если меня не станет, ты вышла замуж за хорошего человека…
Нина села в постели, непослушными руками подтянула сползшее плечико ночной рубашки, сказала жарким шепотом, дрожа от волнения:
— Если с тобой что случится — не дай бог!.. — что случится… Я на всю жизнь… Мне никто и никогда, кроме тебя, не нужен…
— Ну хорошо, деточка, хорошо, — успокоительно произнес он, коря себя, что так распустился со своими бесконечными предчувствиями, тревогами, дурным расположением духа. — Не надо волноваться…
Подумал с нежностью: «Конечно, в этом возрасте кажется, что никого другого и быть не может».
И еще подумал: за эту ночь они стали много ближе прежнего, в чем-то духовно очень важном уравнялись и слились.
«В жизни каждого из нас, — говорил он себе, — есть святые минуты величайших обетов. И если нам позже хватает сил оградить их от ржавчины времени, от холода расчетливого рассудка, святость сохраняется. Я думал, что в грешной моей жизни выгорел чернее угля… И вот появилось это чистое, светлое создание, и я словно заново народился на свет божий, и мне самому хочется быть достойным ее любви, не обмануть ее мечтания. И я готов поверить — Нине по силам выполнить свой обет. Сомнительно утверждение Овидия, что первая любовь — дар слишком великий, чтобы с ним справиться в юношеском возрасте. Нина не бездумная девочка. Я обрел в ней очень верного друга… А когда к тому же она станет еще и матерью моего сына…»
Он попытался представить себе этого сына и не мог. В память приходил тот голенький младенец, что сидел на коленях Нины в вечер свадьбы. «Она будет петь ему и свою колыбельную „Нана“, и нашу русскую…»
Наконец сон сморил Александра Сергеевича. Нина же все никак не могла уснуть. Ее очень растревожил разговор… Она и прежде знала, что Александр смелый, чистой души человек, но теперь еще более уверилась в его благородстве, и от этого он стал неизмеримо дороже.
«Ты напрасно полагаешь, — думала Нина, едва слышно прикасаясь кончиками пальцев к голове Сандра, словно бы уверяясь в мягкости его волос, — что я беспечно лепечущее дитя. Нет, я чувствую себя сильной женщиной… Наверно, любовь умеет свершать такое чудо. И я знаю, что быть женой Грибоедова нелегко, но с радостью стану нести великую свою ношу… Вот увидишь, какой верной я могу быть и тебе, и твоему делу, и твоим друзьям. Даже если бы тебя, как их… на каторгу, — она содрогнулась от ужаса, жалости, — я была бы рядом, и никакая сила…»
Нина губами прикоснулась к плечу мужа, и он, не просыпаясь, погладил ее руку.
Уже в Эривани они ждали с часу на час приезда из Баязета отца Нины.
Грибоедов давно был в тесной короткости, душевно привязан к этому человеку, и, хотя встречался с ним редко, отношения у них сложились самые доверительные. Как не находилось секретов у Александра Сергеевича от Одоевского, Кюхельбекера, так не было у него секретов и от Чавчавадзе, с которым он сошелся в приязни.
Грибоедов любил даже просто смотреть на Александра Гарсевановича: у него черные вьющиеся волосы, шелковистость которых улавливал глаз, просторный лоб мыслителя, холеные, слегка подкрученные вверх щегольские усы над белозубым ртом. Стройный, широкоплечий, с той легкой, скользящей походкой горца, что делает его особенно изящным, Александр Гарсеванович, как никто другой умел носить и европейский костюм и черкеску с газырями. Его глаза были то ласковыми, то огневыми, смеющимися и бесстрашными, смотрели на мир бесхитростно. Он был настоящим грузином, но грузином, воспринявшим высокую культуру и других народов. Видно, сказались детство в петербургском Пажеском корпусе, европейские походы.
В русской «Повести о Вавилонском царстве» появился в пятнадцатом веке первый образ Грузина.
Если бы Грибоедову понадобилось создать образ Грузина века девятнадцатого, он бы за пример взял именно Чавчавадзе. В нем было высоко и в меру развито чувство национального достоинства, гордости, он был доверчив, бесстрашен и на редкость обаятелен.
…Александр Гарсеванович в окружении офицеров прискакал в Эривань после десяти утра. Играл военный оркестр. Выстроился почетный караул.
Соскочив с коня, Чавчавадзе подошел к Грибоедову, троекратно, по русскому обычаю, расцеловал, прикасаясь к его щекам густыми усами.
Чавчавадзе был оживлен, воинствен в своем приталенном мундире с генеральскими эполетами. Александр Гарсеванович сделал знак рукой, и к Грибоедову подвели арабского, серого в яблоках, скакуна под седлом.
— Кавалеристу от тестя, — передавая поводья Грибоедову, сверкнул ослепительной улыбкой Чавчавадзе, — Барсом назвали…
Грибоедов с восхищением посмотрел на коня. Кивнув благодарно Александру Гарсевановичу, взлетел в седло, почти не коснувшись ногой стремени, подобрал поводья. Конь, косо полыхнув глазами, взвился, затанцевал, поцокивая высокими копытами, но, почувствовав опытную руку всадника, вдруг утих, смирился, и только волны возбуждения пошли по его тонкой, атласной коже.