его физической и душевной боли, его угасания: в центре всего этого, конечно, была мать. Пусть я проводила намного больше времени в мыслях о том, что это значило для папы, двигателем была мама. Она проявляла активность. Он — уныние, пассивность. Она была человеком, который не хотел и слышать об отказе. Он проживал свою жизнь так, будто на него с самого рождения сыпались одни отказы. Именно мать, должно быть, изучила вопрос и нашла Эдмонда Фарриса, ученого-самозванца, человека «себе на уме». Именно мама записалась на прием. А если пришлось урезонивать — когда разговор становился конкретным и откровенным,
здравым, — именно мама и урезонивала.
Но вот я родилась, и неординарная история моего зачатия, как и его последствия, растворились в магическом мышлении. Если о чем-то не говорили, значит, этого не было. Только вот тайнам, особенно глубоко хранимым, свойственно напитывать собой все вокруг. Пока я тыкалась носом и искала ощупью смысл в истории себя и родителей, моим орудием анализа стало «непомысленное знание»[75]. Кристофер Боллас, психоаналитик, который ввел его в обращение, пишет: «В каждом из нас есть фундаментальное расщепление между тем, что мы думаем, что мы знаем, и тем, что мы знаем, но, возможно, никогда не сможем думать»[76].
«Я дала тебе жизнь! — кричала мне мама, когда особенно сердилась, если я не подчинялась ее желаниям, ее воле. — Я дала тебе жизнь!» Я всегда считала эти слова смешными, но меня озадачивало, что мама постоянно подчеркивает сей фундаментальный первичный факт. В каждый свой взрослый день рождения я должна была позвонить ей — мне даже в голову не приходило, что обычно бывает наоборот, — и сказать спасибо за то, что она меня родила. Так ядовитые пары просачивались из-под герметичной двери, за которой обитала правда.
Она дала мне имя Данил[77]. Не Даниэлла. Не простенькое имя вроде Лизы, или Уэнди, или, если уж на то пошло, Сюзан, которые произносить легко и просто. Не библейское вроде Сары или Ребекки. Не имя, популярное в семье, где были вполне подходящие: Анна, Беатрис. В книге «Моисей: человеческая жизнь» Авива Готтлиб Зорнберг, специалист по анализу библейских текстов, пишет, что «по классическим представлениям, возможность дать ребенку имя — это возможность саморефлексии». Как мать использовала эту возможность дать имя своему ребенку, который уже и так родился при необычных обстоятельствах? Она гордилась своей оригинальностью, своей изобретательностью в выборе для меня имени, которое раньше никто не выбирал. Недавно, чтобы при возможности найти разгадку происхождения своего имени, я ввела его на сайте Names.org.
Из 5 743 017 имен в базе данных общего доступа социального обеспечения Соединенных Штатов имени Данил не было. Такого имени, как у вас, в Америке нет больше ни у кого. За 136 лет одни ваши родители решили использовать это имя. Ура! Вы уникум.
А вот еще одно проницательное высказывание психоаналитика Болласа: «Мы учим грамматику нашего существования, перед тем как освоить правила нашего языка». Конечно, он говорит о ранней стадии развития и о зарождении основ психики. Грамматика моего существования — хранилище, которое постепенно будет населено словами, — была сформирована матерью, которая так яростно отпихивала от себя правду обо мне, что осталась лишь пропасть, рыхлая почва после землетрясения. Ее устремленные на меня, подрагивающие веки, отработанная улыбка. Настойчивые утверждения с первой минуты, что я другая, особая, не такая, как все, и, самое главное, ее.
Данил. Произносится как Да-ни-ил. Это было имя, обращавшее на себя внимание, требовавшее объяснения. Люди замирали. Мне приходилось говорить его по буквам для записи в официальных документах или при заказе билетов и гостиниц, и тем не менее зачастую авиабилеты приходили на имя Даниэлла, Данэлла, Даниэлле, Даниэл. Заметив несоответствие, меня останавливали на контроле безопасности. Мало того что меня всю жизнь спрашивали, как это возможно, чтобы я была еврейкой, так еще и интересовались, было ли Дани моим настоящим именем. Да, отвечала я. Было слишком тяжело объяснять. Порой я добавляла, что никогда не отождествляла себя с именем Данил, ни разу, даже ребенком. Никогда на него не отзывалась. Но было ли это правдой? Как бы я ни старалась, я не смогла бы спросить у девочки, которой когда-то была, что та понимала в себе, в грамматике своего существования до того, как были установлены правила ее языка.
47
Однажды, сидя в своем кабинете, я взглянула на портрет бабушки, висевший над кушеткой в кабинете, где мы с Майклом впервые ощутили потрясение, узнав о моем происхождении. «Кто ты мне?» — спросила я женщину на портрете. Она была не готова отвечать. И тогда я сняла тяжелую раму с крючка. На ее место я поместила работу художницы Дебби Миллман — огромный увеличенный блокнот желтой линованной бумаги, в верхнем углу которого рукой автора написаны слова: «Это, только это. Мне удобно не знать». Я отодвинула бабушку в сторону, чтобы разобраться с ней позже. Мне вспомнилась «отрицательная способность» Джона Китса, когда человек способен жить в неуверенности, загадках, сомнениях без болезненно чувствительного стремления к фактам и причинам. Это направление вело к свободе и парадоксальным образом к самопознанию. Из-за того что мое существо не желало досконально узнать, кто я и откуда произошла, жесткие конструкции вокруг моей идентичности начинали рушиться, давая ощущение открытости и возможностей.
Я осознала опасность следования единому нарративу, рассказывая собственную историю. Опасность была не только в неверном толковании истории. Она была в своего рода окостенении, сужении, искажении действительности, от которых черствел и застаивался дух. Еще когда ребе Лукстайн спросил меня, какая история облегчила бы мне душу, мне казалось невозможным выжить без правды. Я тогда до конца не понимала, что имела в виду Ширли, когда сказала, что я не была ошибкой истории. Даже скорее так: или все мы ошибки истории, или никто. Один сперматозоид, одна яйцеклетка, одно мгновение. Вдруг помеха: зазвонил телефон, постучали в дверь, посветили фонариком в окно автомобиля, — одной секундой раньше или позже, и в результате будет совершенно другой человек. Мой случай просто был сложнее, в моей истории были пробирки, шприцы, контракты и тайны.
Пару часов спустя после рождения Джейкоба мама вошла ко мне в палату в «Маунт-Синай» в Нью-Йорке[78] — туда же, где тридцать семь лет назад она родила меня и где было подписано мое свидетельство о рождении. Она склонилась над завернутым в одеяло Джейкобом, которого я держала на руках, и с бесстрастным, как маска, лицом, стала его рассматривать.
— Он очень похож