- Нет, не знаю.
- Вы командовали дивизией, ваша фамилия Горбатов, зовут Александр Васильевич, имеете пятнадцать плюс пять? - спросил начальник.
Получив от меня утвердительный ответ, он сказал:
- Вас вызывают в Москву для пересмотра дела.
- Вы это серьезно говорите, не шутите? - переспросил я.
- Да, серьезно, и рад за вас.
Первое обращение на "вы" со стороны начальника за все это мучительное время было верным доказательством того, что это не шутка.
- Очень благодарен вам, гражданин начальник, за такое приятное сообщение. Я все время ждал его.
- Нас привыкли считать какими-то извергами, но это мнение ошибочное. Нам тоже приятно сообщить радостное известие заключенному. К сожалению, это случается редко, - заметил начальник и добавил: - Нужно быть готовым завтра утром отправиться на катере в Магадан. Мой совет: будьте осторожны в разговорах и поступках, пока не доедете до Москвы.
На прощание он пожал мне руку.
От начальника я пошел к Федорову, чтобы поделиться с ним сверхрадостной новостью. По дороге встретил того возницу, который привозил продукты и увозил обратно опротестованный нами хлеб. Увидев меня, он спросил, почему я так рано вернулся с сенокоса. Я поделился с ним своей радостью. Он сказал:
- Как это было удачно, что я не повез ваш хлеб обратно в лагерь, а часть его скормил лошади, остальное выбросил. Чего доброго, это могло бы повредить вашему хорошему настроению.
Я поблагодарил его крепким объятием без слов.
Тяжело было расставаться с Федоровым и другими товарищами, остающимися в лагере. Все они проливали горькие слезы, лишь у меня одного слезы были горькие за них и радостные за себя. Все просили сказать в Москве, что ни в чем не виноваты и тем более не враги своей родной власти. Удаляясь на катере, я долго видел их, стоящих на берегу, прощально машущих руками.
Позднее я узнал, что жена не переставала обивать пороги НКВД, прокуратуры, Верховного суда и Наркомата обороны. Наконец 20 марта 1940 года она получила конверт со штампом Верховного суда. Долго не решалась его вскрыть, а вскрыв, заплакала. Ее уведомляли, что пленум Верховного суда отменил приговор в отношении меня и предложил пересмотреть мое дело заново.
Большую роль в этом решении имело выступление в мою защиту С. М. Буденного на пленуме Верховного суда. Он сказал, что знает меня как честного командира и коммуниста. Об этом я узнал позднее от одного из военных прокуроров, который тоже был на этом пленуме.
Путь мой в Москву тянулся мучительно долго; из поселка Ола я выехал 20 августа 1940 года, а в Москву, в Бутырскую тюрьму, попал только 25 декабря. Нас долго не отправляли из Магадана, томили в бухте Находка и на пересыльных пунктах в Хабаровске, Чите, Иркутске, Новосибирске и Свердловске. С каждого этапа я посылал жене письма.
Вера моя в благоприятный исход моего дела была абсолютной. Она не поколебалась даже от того, что на пересыльных пунктах мне встречалось много людей, возвращающихся обратно в лагеря после пересмотра их дела.
В Магадане едущих на переследствие собралось около ста человек. Нас использовали на менее тяжелых работах. Боясь заболеть и отстать от партии, предназначенной к отплытию с последним перед зимой рейсом парохода, мы старались экономить силы, а потому, пользуясь привилегией "преступников под вопросом", как могли, уклонялись от работ. Наконец на том же пароходе "Джурма", который нас привез сюда, мы отчалили от горестных берегов.
Как и в тот раз, бушевало Охотское море, и мы снова испытали неприятности от качки. Но не было уже такого строгого режима, как тогда, когда нас везли в лагеря: мы часто торчали на палубе. Радость проявлялась во всем - и в движениях, и в разговорах; мы радовались свежему ветру, широким далям, даже громадам волн. Все стали как будто моложе и выглядели прямо-таки молодцевато!
Вот снова и ворота пролива Лаперуза. Но какая разница в впечатлениях тогда, когда плыли на восток, и теперь, когда плыли на запад, навстречу свободе!
В бухте Находка, торжественно-радостные, мы покинули пароход и вступили, как говорили, на Большую землю, хотя для нас она была всего лишь деревянными бараками. В тот же день, придя за кипятком, я встретил К. Ушакова, бывшего командира 9-й кавдивизии. Его когда-то называли лучшим из командиров дивизий; здесь наш милый Ушаков был бригадиром, командовал девятью походными кухнями и считал себя счастливчиком, получив такую привилегированную должность.
Мы обнялись, крепко расцеловались. Ушаков не попал на Колыму по состоянию здоровья: старый вояка, он был ранен восемнадцать раз во время борьбы с басмачами в Средней Азии. За боевые заслуги имел четыре ордена.
За то время, пока мы жили в Находке, у Ушакова произошли перемены к худшему: его сняли с должности бригадира и назначили на тяжелые земляные работы. Начальство спохватилось, что осужденным по 58-й статье занимать такие должности не положено, когда под рукой есть "уркаганы" или "бытовики"...
Я уже говорил, что ехавшие на переследствие пользовались некоторыми привилегиями и могли более свободно ходить по лагерю. В один из вечеров я присутствовал на лагерной самодеятельности заключенных женщин. Никогда не изгладится из моей памяти выступление бывшего первого секретаря районного комитета партии, женщины лет сорока пяти. Она пела популярную песню "Катюша". Это было не пение, а крик отчаяния, тоска истерзанной души. Я не мог удержаться от слез. Жаль, что не знаю ее имени и фамилии и жива ли она теперь. Прошло с тех пор вот уже двадцать лет, но и сейчас в моих ушах звонит эта песня, и сейчас вижу примитивную дощатую сцену, а на ней эту женщину в бушлате и кирзовых сапогах.
Посмотрел на зрительниц... Ведь это наши матери, жены, сестры, дочери, чаще всего осужденные как члены семьи так называемых "врагов народа". Если мы но знали за собой никакой вины, то нас хоть в чем-то обвиняли, а эти несчастные были просто жертвами жестокого и открытого произвола.
Частое упоминание о появляющихся у меня слезах может вызвать недоумение: как это у военного, который считался волевым человеком, так часто появляются слезы? Дело в том, что в нашем положении у заключенного для протеста ничего не оставалось, кроме слез.
Накануне отъезда из бухты Находка я нашел Костю Ушакова в канаве, которую он копал. Небольшого роста, худенький, он, обессиленный, сидел, склонив голову на лопату. Узнав, что я завтра уезжаю, он просил сказать там, в Москве, что он ни и чем не виноват и никогда не был "врагом народа".
Снова крепко обнялись, поцеловались и расстались навсегда. Конечно, я добросовестно выполнил его просьбу, все передал, где было возможно. Но вскоре после нашей встречи он умер.