— Не могу же я называться докторшею! — воскликнула с жаром пани Серафима. — Я принадлежу к обществу. Ты также принадлежишь к нему по рождению, и только сиротство принудило тебя искать в другом кругу временного пристанища. Разве же ты можешь отказать мне в этой малой жертве самолюбия… из боязни, что там кто-нибудь не сказал, что ты живешь у меня из милости?
— Я мог принять твою руку и сердце, — сказал Мечислав, — но подобного подарка никогда.
Он проговорил это так решительно, что пани Серафима нахмурилась и остановилась перед ним, как бы колеблясь с ответом.
— Прекрасно мы начали нашу общую жизнь, — сказала наконец она со вздохом, — начали ее спором и недоразумением. Помилуй, Мечислав, мне кажется, если мы лучше узнаем друг друга, то скорее согласимся. Не будем говорить об этом сегодня и помечтаем вдвоем о счастье…
— Милая Серафима, но счастье это требует, чтобы между нами не было тайн и разных убеждений; договоримся наперед…
— Как наперед? — прервала пани Серафима. — Неужели это с твоей стороны условие?
Мечислав опустил немного голову; он не нашелся сразу ответить.
— Я не ставлю условий, — сказал он, помолчав, — а прошу, и ты отказываешь в первой моей просьбе.
Пани Серафима снова нахмурилась, но в ту же минуту ее озарила какая-то счастливая мысль, она подбежала к Мечиславу, протягивая руки:
— О, прости мне, прости, я виновата! Зачем ставить этот вопрос? Ведь я должна тебе доверять: все, что ты ни сделаешь, будет хорошо и благородно. Я тебе говорила, что не хочу быть госпожой, а желаю быть твоей служанкой. Верю тебе, делай как знаешь… Я ничего не требую. Для тебя я готова даже быть докторшей… Чего ж еще хочешь больше?
Мечислав поцеловал ее руку.
— Кажется мне, — сказал он тихо, — что мы только не понимали друг друга.
Пани Серафима прикоснулась губами к его лбу и в каком-то лихорадочном волнении начала ходить по комнате.
— Первым делом, — отозвалась она, — наша свадьба. Я приготовила бумаги, ждать не хочу, не умею, не могу — я стара. Свадьба должна быть скоро, а потом уедем за границу, куда хочешь… В Вену, Берлин, Париж, в Италию, мне все равно, лишь бы с тобой. Навестим и дядю, которому я уже писала. Возвратившись, уедем в деревню, меня так манит сельская тишина. В Ровине все будет готово к нашему приезду. Согласен?
— На все согласен, — отвечал Мечислав.
— Ты будешь себе большим паном посещать госпитали, но только не тифозные и не холерные, этого я не позволю.
Мечислав рассмеялся, и на том кончился разговор. Якуб доложил, что вещи привезены.
Едва затворились двери за Мечиславом, пани Серафима подбежала к зеркалу. Она увидела в нем красивое, но изнуренное лицо, и поспешила освежиться. Она сердилась на себя за неловкое ведение первого разговора, оставившего довольно тяжелые следы, чувствовала, что впала в заблуждение, что выдала тайну и что то, чего желала, могла бы достигнуть иначе и искуснее. Она решилась не вспоминать об этом. В таком намерении она села одеваться и в зеркале заметила две слезы, которые текли по лицу ее. Неужели же это были признаки будущего счастья?
Беспокойство о собственном будущем, может быть, не столько тревожило Мечислава, который крепко верил в привязанность невесты, сколько судьба Люси. В тот же день еще он успел убедить пани Серафиму, что ему необходимо одному навестить сестру с целью узнать от нее, как она освоилась с новой жизнью. Не без труда он вырвался на час и полетел в квартиру доктора.
Однако он не мог, как хотел, пройти прямо к сестре: камердинер доложил о нем прежде Вариусу, а последний радушно поспешил к нему навстречу с той вежливой, но холодной веселостью, которая не допускает ни короткости, ни искренности и отделывается общими местами. Профессор казался в отличном настроении и совершенно счастливым. Обменявшись несколькими словами, он предложил идти к жене. У Люси были и свои комнаты, и своя прислуга, то есть стража. Ее окружала всевозможная роскошь, не было недостатка ни в чем, что могло развлечь ее; были тут и великолепное фортепиано Эрара, и книги, и цветы, и разные безделки украшали эту тюрьму… Мечислав ни на пять минут не мог остаться наедине с сестрой; доктор занимал его, отвечал за молчаливую сестру, объяснял все, показывал, что она ни в чем не имела недостатка, заботился о том, чего она еще могла бы пожелать.
Людвика, действительно, по выражению пани Серафимы, походила на изваяние, сидела бледная, молчаливая, улыбалась, но как-то грустно; отвечала робко, говорила как бы про себя.
Мечислав сказал ей о смерти тетки.
— Бедная тетенька, бедный дядя! — воскликнула она, но взгляд ее упал на Вариуса и голос оборвался.
Мечислав в нескольких словах рассказал о своей поездке в Бабин, о встрече с пани Ломицкою, с дядей Петром, но Людвика уже не обращалась с вопросами, даже не отозвалась ни одним словом. Брат заметил, что она оглядывалась на мужа, чувствовала его присутствие и деревенела. Но это не мешало Вариусу быть в отличном расположении духа.
— Достойнейший профессор, — сказал Мечислав, — я знаю, как у вас всегда много занятий: не теряйте же для меня времени, и позвольте мне побыть вдвоем с сестрой.
— У меня теперь нет никакого занятия, — возразил с жаром Вариус, — я оставил все, чтобы упиваться своим счастьем. Я ничего не делаю, мне приятно быть с вами, для чего же вы хотите удалить меня?
— О, нисколько, — отвечал Мечислав, — но я думал…
— Я совершенно свободен, — сказал Вариус, — от практики отказался, редакцию медицинской энциклопедии передал другому и ничего не делаю.
Несмотря на все старания, от Люси нельзя было добиться ни слова. Муж попросил ее попробовать фортепиано, она чинно встала, подошла к инструменту, отворила его, села и сыграла. Окончив пьесу, спросила, играть ли еще? Потом встала и, подобно автомату, возвратилась на прежнее место. Было что-то поразительное в этой немой, бледной женщине, не жаловавшейся, несмотря на страдание, не открывавшей души, сдерживавшей даже выражение глаз, чтоб оно не выдало тайны.
Мечислав задержался, использовав всевозможные средства, чтобы поговорить с сестрой с глазу на глаз, но это ему не удалось, и он вынужден был попрощаться с Люсей, унося самое грустное чувство.
Вариус проводил его до лестницы.
Мечислава утешало только одно, что это был его пролог, вступление, что борьба еще не начиналась, борьба сердца и чувств… Кто знает? Люся могла еще выйти из нее победительницей. Время могло изменить эти отношения.
Пользуясь свободным временем, он побежал еще на Францисканскую улицу поговорить с Орховской, но так как назначенный час приближался, то он и возвратился поспешно к пани Серафиме, которая уже ждала его с нетерпением.
На вопрос о Люсе Мечислав отвечал только вздохом. Пани Серафима и не спрашивала больше.
Хотя они были вдвоем, но вечерний чай и ужин отличались роскошью. Мечислав знал, что невеста его не была лакомкой и что все это приготовлено для него. Кто знает, может быть, с целью сделать из него сибарита, чтоб труд показался ему тяжелым и неприглядным? Мечислав не понял этого, не заподозрил и был благодарен за это опасное баловство, доказывавшее только привязанность. Богато убранный и прекрасно освещенный стол, заставленный блюдами, мог бы удовлетворить десятка два голодных. Пани Серафима шутя сказала, что хочет его откормить.
— Но я так привык к простому образу жизни, — сказал Мечислав, — что сыт и простым, даже черствым, хлебом.
— Это было, когда была в том нужда, но теперь к чему отказывать себе в удовольствии, а мне в наслаждении предложить тебе все, что только есть лучшего.
— Я избалуюсь, — сказал Мечислав.
— А сколько вечеров ты вместо ужина оканчивал стаканом кофе с булкой? Поэтому теперь имеешь право на лакомства, — заметила пани Серафима.
Она угадала, ибо Мечислав с сестрой не раз ограничивались этим напитком.
Разговор уже не касался ни одного спорного вопроса. Серафима была попеременно искренна, весела и задумчива.
Мечислав поддался ее обянию, размечтался и просидел долго, но о медицине уже не было речи. Пани Серафима отдала ему бумаги, желая поспешить, как только можно, свадьбою.
— Нам не предстоит никаких формальностей, приданого мне делать не надо, бала давать не будем, взявшись за руки, пойдем в костел, вот и все. Зачем откладывать?
— Каждый день дорог.
Мечислав насилу мог уйти, но и то с приказанием приходить пораньше к завтраку. Старуха Орховская, ожидая его, еще не спала. Страшное чувство тоски охватило его, когда он прошел по пустым комнатам. За исключением образа Божьей Матери, Люся ничего не взяла отсюда; все было здесь, как и при ней, — и жалкое фортепиано с разложенными нотами, и недоконченная работа в пяльцах, и увядшие цветы на окне. Пусто и холодно было без нее, словно после мертвеца… веяло трауром.