— Проводите меня, — сказала Инна.
— Вы имеете в виду, чтобы мы с вами погуляли?
— Ну, разумеется.
Кивиселья огляделся.
— А если увидят, — пробормотал он. — Разговоры могут дойти до вашего супруга. Городок у нас маленький, здесь все становится известно.
У Инны была возможность проявить свою любезность.
— Ох, что вы об этом, — произнесла она. — Мой муж знает и уважает вас. И я всегда хвалила, говорила ему, каким вы были в школе хорошим парнем.
Фельдшер беспомощно посмотрел в сторону тюрьмы и сказал:
— Когда я вышел оттуда, то всем своим существом почувствовал, что неплохо бы сходить в парк. Увидел, что с веток уже падает иней. А это могут делать птицы или солнце…
— За чем же дело стало?
— Да?
— Чему вы удивляетесь?
Кивиселья надолго умолк. Они прошли уже порядочное расстояние, прежде чем он наконец ответил, разумеется, не очень серьезно:
— Ох, если бы это счастье выпало мне в школьные годы!
Многие встречные здоровались. Молчать было неловко.
— Вы, наверное, по-прежнему холостяк? — спросила Инна.
— Верен своему сословию, — ответил он. — Все еще верен.
То, что он подчеркивал свою верность, казалось, выдавало его тайную любовь.
— Может, подошло уже время?
— Может быть, но…
— Что «но»?
— Да не знаю, как и объяснить. Это длинная история.
— А вы попробуйте.
— Война, конечно, прежде всего. И так в каждом деле, если начнешь обзаводиться семьей. Когда ты один, обходишься малым. Что, например, купишь сейчас из домашней утвари? Иногда я приглядывался: не найдешь даже ночного горшка. Прошу прощения. Да, вот видите, какие слова я начал употреблять. В разговоре с дамой. Никогда бы не поверил, что дойду до такого, но что поделаешь — жизнь. Все то, что тебе приходится видеть и слышать.
— Ох, ничего, ничего, — успокоила Инна.
Но больше слов успокаивал ее беспечный и невинно шутливый смех. Он даже подбадривал. И навряд ли без этого смеха Кивиселья, человек по натуре очень застенчивый, продолжал бы в таком духе:
— И вот что я хочу еще заметить вам, госпожа, по поводу этого обзаведения семейством: женщины приносят заботы.
— Ого! Как это понимать?
— Предложение превышает спрос. Теперь вы, конечно, станете осуждать меня, однако, по моим наблюдениям, цена понизилась.
Инна не стала осуждать. Но тут же посерьезнела, может, даже посуровела. Сказала:
— Боюсь, что вы забываете самую большую заботу семейного человека — детей.
— Да, это верно, но лишь настолько, насколько эти крошки имеют отношение к женитьбе и к семье.
— Мы отослали своих детей в деревню, — продолжала Инна. — Еще зимой, когда тут начались эти страшные бомбежки. Теперь уже прошло почти три месяца, и представьте себе — они там запаршивели. Я уже несколько ночей не могу как следует уснуть.
Так как они уже были в парке, Инна говорила обо всем этом, не понижая голоса. Встречных здесь не было, и Инна пошла значительно медленнее.
— Ох, госпожа, не слишком ли вы трагически воспринимаете эту коросту, — сказал фельдшер.
— Коросту и кровавые волдыри! Как же прикажете их воспринимать, если не трагически? Может, я должна радоваться или благодарить кого, что мои дети запаршивели в деревне?
Фельдшеру стало неуютно от ее резкого тона.
— Да нет, что вы, — ответил он робко. — Я хотел только успокоить вас и еще раз подчеркнуть, что короста сейчас явление распространенное.
— Откуда она только берется?
— Предполагают, что от недостатка сахара.
— Мои дети сладкое получали.
Фельдшеру показалось, что он опять оступился перед своей собеседницей.
— Верю, но недостаток сахара лишь одна из причин. Между прочим, короста еще и заразна.
И снова получил отпор; все больше раздражаясь, Инна сказала:
— Мой дядя и его жена, к которым мы отправили своих детей, — люди очень чистоплотные. Они образованнее и состоятельнее наших обычных крестьян.
«Одно время ее отец держал сельскую лавку», — без малейшей иронии подумал фельдшер Кивиселья.
— Как-то я обсуждал этот вопрос с одним моим другом, — сказал он. — Прошлым летом. И мы пришли к общему мнению, что сейчас весь мир полон гнилостных микробов. В конце мой друг, то ли из упрямства или охватившей его вдруг мистики, заявил: «Мертвые хотят, чтобы и мы гнили». По его словам, это как бы возмездие живым, за убитых и повешенных. А что думают врачи? Вы с ними говорили?
— Я не хотела и не хочу идти из-за этой коросты к врачам. Они во всем видят грязь. И вообще, я не знаю почему, но уже с детских лет кожные заболевания являются для меня чем-то постыдным.
— Ну-ну, госпожа Инна! Как может какой-то прыщик на теле быть позорнее опухоли, которая растет внутри человека?
— Значит, вам так не кажется?
— Теперь уже нет. Давно уже нет.
— Вы, наверное, вообще очень спокойный человек.
— Так думают. Да и я пожаловаться, в общем, не могу. При моей работе, где встречается всякое, кажется иногда, что обладаешь железными нервами. А потом, бывает, по ночам сна нет. Мысли гнетут, душа разрывается, хочется плакать, кричать. Шагаешь по комнате, кажется, с ума сходишь.
— Что вы говорите! — испуганно воскликнула она.
— Честное слово, госпожа Инна.
— Интересно, что может тревожить такого здоровяка, как вы?
— Даже не знаю, как это все начинается. Вдруг ловишь себя на мысли, что задумался над вещами, до которых тебе вроде и дела нет. Как правило, все это сентиментальные мыслишки. Вспоминается какая-нибудь история из детства, какой-нибудь друг, его жизнь. И встает вдруг человек перед тобой со всеми своими поступками — хорошими и плохими. Как недавно Калле. Ну, этот Пагги. Вы же знаете его. В школе он считался плохим парнем, я имею в виду все, что касается девочек. Доводил их, не давал проходу. А так был толковым, как говорится, голова варила, тут я ему и в подметки не годился. Родители хотели, чтобы он стал офицером или церковным служителем.
— Но из него и получился офицер, — заметила Инна.
— Да, военное училище он закончил. Прапорщиком. Боже ты мой, какими счастливыми тогда были его родители. Нет, я не смеюсь над ними, над этим грех смеяться. Ведь они его любили. Их сын, их единственный сын. И учить его было не так-то легко. Только не интересовала этого их единственного сына военная карьера. Почему, не знаю. Возможно, что на службе с ним что-нибудь случилось. Вы, наверное, наслышаны, что в школьные каникулы он зарабатывал на прокладке телефонных линий карманные деньги. Там он однажды сорвался со столба, ударился сильно, и после этого ему перекосило рот.
— Разве только рот? — спросила Инна. — Всю правую половину лица передернуло. В свое время, когда он смеялся, я не могла глядеть на него.
— Да, это верно, он смеялся, а вид такой, будто плачет. Глаз и вся щека… Это было его больное место. Я знаю, мы же с ним друзья. И почти из одной деревни. В прошлое лето он был без дела, во всяком случае, постоянного занятия у него не было, как я понял. Я и попросил, чтобы он пошел со мной в лес дрова пилить. Я, конечно, и одни справлюсь, если пилить лучковой пилой, но… Долго объяснять он мне не дал и тут же согласился. Отпуск я получил в мае, время самое нежное, деревья только взялись листвой, и лес благоухал. Ничто еще не истрепалось и не состарилось; на всем родниковая свежесть, в каждом звуке и в каждом шевелении травинки.
Вот это все и вспомнилось недавно ночью. Проснулся около двух. За окном метель столбом. А в комнате стояло такое приятное тепло; в душе возникло чувство благодарности, и я подумал о березовых поленьях. С того все и пошло. Да, с тех самых березовых поленьев.
К тому времени, когда Калле пошел со мной в лес, Ирма уже бросила его. Правда, сам он изображал это по-другому: дескать, он выгнал ее. Откуда знать, так ли легко эти вещи делаются. Но у кого нет самолюбия? У каждого мужика — своя честь, которой он дорожит. Я понемногу занимаюсь починкой сапог и, бывает, задумаюсь, и кажется, что человеческая честь все равно что колодка, по которой вся правда, вся ложь и взгляды — все пригоняются. Да бог с ним, со всем этим. Во всяком случае, Калле опять был свободным человеком и с полным правом мог проявить интерес к деревенским девицам. Пока работали в лесу, он заводил кое-какие знакомства, но боюсь, без особого успеха. Само собой, что и времени для более серьезных побед тоже было маловато. По крайней мере, так решил я, исходя из собственной неповоротливости. Но Калле, видимо, не умел или не хотел утешать себя тем, что времени мало. Вижу, страдает человек, просто сладу нет. Расспрашивать не хотелось, было неудобно. И вдруг он сам однажды начал исповедоваться.
С собой в лес он брал бутылку с водой. Когда допивал, набирал из родника новую. Вообще он принимался часто пить. Никакого значения я этому не придавал, только смотреть на то, как он пьет, было ужасно: скособоченный рот оставался с одного угла открытым, и часть воды вытекала оттуда. Я всегда старался при этом отворачиваться, и в тот день, когда он стал выкладывать свою душу, я, конечно, тоже отвернулся, потому что он сказал: