А когда Семён справился со своим сном, ему захотелось немедленно увидеть брата, сказать ему самые добрые, самые красивые слова, и он побежал на зелёный холм, где любил пастись их бык и куда только что ушёл Никус.
Никуса, ведущего в поводу сыто отдувающегося быка, Семён встретил на полдороге к холму.
— Уба-ай! — радостно крикнул Семён.
— Зачем встал? — нахмурился Никус — Почему не спишь?
— Да я… — вдруг растерялся Семён.
Но Никус, всё так же сердито хмуря брови, не остановился, прошёл мимо. Семён никак не мог взять в толк, почему сердится брат, и, подавленный, остался стоять на дороге. Он стоял понурив голову и сосредоточенно ковырял землю чёрными и жёсткими пальцами босой ноги. И только потом, годы спустя, Семён понял, что настоящая доброта не любит слов, застенчива, не любит выставлять себя напоказ.
Вот и подумалось тогда сержанту Нартахову, что Николай Ерёмин и Никус, который сражается где-то под Ленинградом, похожи друг на друга не только именами, но и душой.
Вот с тех пор и стал Нартахов называть Ерёмина Никусом. Сначала мысленно, а потом и вслух. Ерёмин весело посмеивался:
— Ты посмотри, сколько имён напридумивали из одного моего имени — Николай. Олесь зовёт меня Микола. Семён — Никусом. Войну закончим, надо мне будет съездить и на Украину, и в Якутию. Как, Семён, позовёшь в гости?
— Спрашиваешь?! — радовался Семён. — Самым дорогим гостем будешь!
…Но никогда уже лейтенант Ерёмин не приедет в Якутию, не увидит её озёр, рек, цветущих аласов, тайги, голубого неба. Николай-Никус, Николай Фомич Ерёмин погиб, сгорел в танке, спасая своего беспомощного механика-водителя, спасая Семёна Нартахова. А ведь мог бы спастись, мог. И сегодня Нартахов жив лишь потому, что погиб Ерёмин. Нартахов живёт не только за себя, но и за лейтенанта Ерёмина, за человека, смертью своей доказавшего, что главное для человека — добро. Эта мысль, эта истина пропитала плоть, кровь и сознание Семёна Нартахова, определяла его дальнейшую жизнь и поступки. Только осмысленное добро, только забота о людях с тех пор делали жизнь Нартахова оправданной и нужной. И ещё Нартахов знал, что он обязан жить, чтобы платить непреходящий, неубывающий долг памяти Ерёмина и памяти других дорогих и близких ему людей.
— Вы Нартахов?
В сумерках зимнего утра Семён Максимович увидел около себя женщину в халате. По худобе и маленькому росту её вполне бы можно было принять за подростка, но голос, низкий, с натруженной или простудной хрипотцой, мог принадлежать только пожилой женщине.
— Я, — торопливо ответил Нартахов.
— Тебе, — женщина бросила на тумбочку небольшой пакет.
— Что это?
— Конфеты.
— Я не просил конфет.
— Мало что не просил. Принесли, и всё.
— Да кто принёс-то?
— Дружки твои, — начала сердиться женщина. — Притащились в больницу ни свет ни заря, колотятся в дверь, принимай передачу, пускай на свидание. Дай волю, так ночью будут приходить. Я их прогнать хотела, а они говорят — мы рабочие, на смену идём, прими передачу ради бога. А я смотрю — в пакете бутылка. Вот конфеты только и взяла.
— Так в бутылке-то, скорее всего, молоко было.
— Что? — женщина возмущённо всплеснула руками. — Это вы кому-нибудь другому рассказывайте. Мужик мужику в бутылке не может принести ничего, кроме водки.
— Кто же это был-то? — больше сам себя спросил Нартахов.
— Откуда мне знать. — Женщина заглянула под кровать: — Есть, нет?
— Что есть? — не понял Нартахов.
— Ну, в судне, в утке.
— Нет-нет, — поспешно ответил Нартахов. — Если что, так я сам. Звать-то вас как?
— Называйте санитаркой, — всё так же грубовато ответила женщина.
Нартахов взял с тумбочки конфеты, попросил:
— Возьмите, пожалуйста.
— Это вам принесли.
— Я сладкого не люблю.
— Санита-арка-а! — послышался призывный крик из дальней палаты.
Женщина вскинула голову, словно слушая, не повторится ли крик, и, перед тем как уйти, резко бросила через плечо:
— Да и я привыкла без сладкого обходиться.
Нартахов знал, хотя бы в лицо, почти всех жителей прииска, а эту женщину видел впервые. Скорее всего, она появилась в посёлке совсем недавно. Нартахов считал себя человеком пожившим, повидавшим людей — да и работа была такая, среди людей — и подумал, что в жизни этой санитарки, похоже, было мало радости и тепла и, быть может, никогда не было такого человека, рядом с которым бы её душе было тепло и радостно. Нартахову приходилось встречать таких женщин.
Не спалось, и Нартахов, полуприкрыв глаза, медленно перебирал дни своей жизни. Пожалуй, профсоюзному работнику, если он, конечно, работник, а не просто занимает место, больше, чем кому-либо, приходится сталкиваться с человеческой бедой и радостью. И главное в этой работе — уберечь себя от спокойствия и равнодушия, которое, чего греха таить, может подкараулить любого человека. Но Нартахова от этой напасти, как талисман, хранит память о лейтенанте Ерёмине. И через всю его жизнь, через каждый его день прошёл экипаж танка Т-34. Пожалуй, со дня гибели Никуса Ерёмина и начался отсчёт той жизни, которую он сам себе назначил.
Надо всегда, пока видишь солнечный свет, делать людям добро. Таково завещание командира. Хоть и не говорил лейтенант Ерёмин так никогда, но это он оказал своею жизнью и смертью. И он, Нартахов, честно жил свою жизнь. Никто не мог бы обвинить Семёна Максимовича в равнодушии, недоброжелательстве. Другие упрёки были, особенно со стороны, начальства, и выговоры были — не всем нравится, когда твёрдо и непреклонно стоишь за дело.
Чего греха таить, и в этом Семён Максимович отдавал себе трезвый отчёт, не всегда ему удавалось отстоять правое дело. Бывало, что благие помыслы так и оставались помыслами. Бывало и так. Вот и со строительством новой больницы затормозилось. Но люди понимали и это и иногда даже, успокаивали: «Да не убивайся ты так, Максимсыч. Плетью обуха не перешибёшь».
Как-то год назад Семён Максимович, ссылаясь на возраст и усталость, решил уйти если и не на пенсию, то на более спокойную работу и уже получил на это дело согласие начальства, и совершенно неожиданно дело застопорилось. Отчётно-выборное собрание шло своей обычной колеей, но лишь до тех пор, пока речь не зашла об освобождении Нартахова от должности. Выступающие с редким единодушием заявляли: никого, кроме Нартахова, председателем приискома мы не хотим иметь.
— Семён Максимович, мы просим вас остаться, — прямо с места выкрикнул кто-то из задних, обычно молчаливых рядов, зал загудел, и тогда Нартахов сдался.
В этот вечер Семён Максимович возвращался домой счастливым. Значит, не зря он остался жив, не зря живёт среди людей и хоть в малой степени, да возмещает миру то доброе, что мог бы дать людям Николай Фомич Ерёмин, будь он жив.
Если бы Нартахову пришлось все те чувства и мысли, которые обуревали его в тот вечер, выразить на бумаге, ну, хотя бы в дневнике, которого он никогда не вёл, то Семён Максимович непременно написал бы, что сегодня люди аплодировали не только ему, Нартахову, но и людям, во многом определившим его судьбу. Их немало, этих людей. И среди них Маайа, жена, верная спутница трёх с хвостиком десятков лет.
Верно, много прошло лет, как встретился Нартахов с Маайей, худенькой и хрупкой девушкой с большой косой, струящейся по спине, глазами, полными живого блеска, резковатой на язык. Маайа всё такой же и осталась, будто годы её не берут, лишь морщин прибавилось на лице да резкости в словах. Но морщинок Семён Максимович на родном лице никогда не замечал, а что касается её острого языка, то уж не ему ли не знать, какое доброе и отзывчивое сердце у Маайи! И вряд ли бы на долю Нартахова пришлось столько похвалы на том собрании, если бы все эти годы с ним не было его Маайи с её поддержкой и советами.
И когда он пришёл с собрания, жена сказала в обычной своей манере:
— Ладно тебе, не куражься, не важничай и не заставляй людей уговаривать себя. Поработай, пока хватит сил.
Вспомнился Нартахову один случай, когда открылась его Маайа с неожиданной стороны. А дело было так: у Семёна Максимовича нежданно-негаданно появился грудной ребёнок…
Молодая женщина-маляр, человек одинокий, живущая в общежитии, родила. И, отчаявшись получить место в яслях — малы были в то время ясли в посёлке, переполнены, — пришла прямо в прииском со своим полуторагодовалым ребёнком.
— Делать-то что мне?! — в слезах выкрикнула женщина. — Ни квартиры, ни яслей, ни няньки. Побудьте-ка вы на моём месте! — женщина повернулась и резко вышла из кабинета Нартахова.
Ничего не понимающий малыш испуганно смотрел на незнакомого человека, готовый расплакаться.
— Вернись, сейчас же вернись! — Семён Максимович бросился к двери, но шаги женщины уже затихли в коридоре.
Семён Максимович растерялся. Да и было от чего. Время уже позднее, во всей конторе он один, на чью-то помощь надеяться нельзя, а он совершенно не знал, как обращаться с такой крохой. Нартахов осторожно подошёл к ребёнку, увидел испуганные круглые глаза и в отчаянии опустился на стул. Потом, словно опомнившись, торопливо надел пальто, осторожно и неумело взял ребёнка на руки и пошёл в общежитие, где жила эта отчаянная женщина.