Мама́ не разделяла взглядов Сесиль ввиду того, что не нуждалась в такой степени, как та, в утешении церкви. С тех пор посещения церкви стали помехой для ее частых визитов к нам. Богослужения и посты, исповедь и посещение монастырей – всему этому Сесиль отдавалась с жаром; это было для нее потребностью и удовлетворением, в то время как Мама́ это считала скорее святошеством и внутренне, может быть, даже осуждала. После живейших споров, которые со стороны Сесиль, может быть, были слишком упорными, с обоюдного молчаливого согласия решено было не трогать больше этих вопросов. Мы стали меньше видеться, и привычки изменились, когда обе начали прихварывать. Мама́ сохранила свой интерес к молодежи, в сущности, она, несмотря на возраст, оставалась юной и веселой. Сесиль, которая прежде, может, сильнее израсходовалась, чувствовала потребность во внутреннем покое. Прелести и развлечения ее прежней жизни истощились, и ее опустошенная душа искала покоя и поддержки. Отсюда и ее потребность к покаянию и аскетизму. Последние годы ее жизни были грустными: в семье царствовал раздор и отсутствовало внимание друг к другу. Только ее младшая дочь Маша оставалась при ней. Мучительная болезнь прекратила существование Сесиль в мае 1851 года. Она умерла христианкой и была стойкой до конца. Никто из ее детей не походил на нее.
1831 год
В то лето 1831 года, когда холера удерживала нас в Петергофе, там же поселилась семья графа Виельгорского, возвратившаяся из-за границы. Дети, три прелестные девочки и два мальчика, стали товарищами игр и впоследствии нашими хорошими друзьями. Граф Виельгорский, будучи свободным художником, объединял в своем доме всех, кто был предан искусству, русских и иностранцев, поэтов, художников и музыкантов; многие стремились в его дом потому, что там можно было слышать прекрасную музыку, или только оттого, что считалось хорошим тоном бывать у него. Все всегда находили там радушный прием. Граф был доброжелательным человеком, но несколько поверхностного образования, масон и бонвиван; он был свой как в самых изысканных салонах, так и в кругу веселящихся повес, на пиру которых он, с бокалом шампанского в руке, пел зажигательные цыганские песни у ног какой-нибудь красавицы. Прекрасно читая и декламируя, он постоянно держал Мама́ в курсе современной литературы. Он умел скользить поверх предосудительных вещей.
Портрет Михаила Виельгорского. Художник – Петр Соколов. 1840-е гг. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский (1788–1856) – русский музыкальный деятель и композитор-любитель польского происхождения.
«Граф Виельгорский прошел незамеченный в русской жизни; даже в обществе, в котором он жил, он был оценен только немногими. Он не искал известности, уклонялся от борьбы и, несмотря на то – или, может быть, именно потому, – был личностью необыкновенной…»
(Владимир Соллогуб)
Насколько мы, дети, любили его, настолько же не любили его жену. Она обращалась со своим мужем как с маленьким ребенком. Она была урожденной принцессой Бирон-Курляндской, католичкой, очень добродетельной безо всякой прелести и считала себя выше своего мужа. Она была женщина необыкновенно остроумная, ее язык жалил, как укус насекомого. После каждого злобного замечания она облизывала губы, точно для того, чтобы спрятать самодовольную улыбку. При этом она была то, что называется дамой с заслугами: сама, без гувернантки, следила за воспитанием своих детей и всегда сопровождала своих дочерей, если они приходили к нам. При этом от нее никогда не укрывалось ничего, что можно было бы не одобрить; замечания шепотом делались нашей няне Барановой, которая легко поддавалась ее влиянию. Потом замечания делались нам, к нашему большому неудовольствию, ведь мы знали, с какой стороны они исходили.
Наряду с очень строгим воспитанием, с другой стороны, нам предоставляли много свободы. Папа́ требовал строгого послушания, но разрешал нам удовольствия, свойственные нашему детскому возрасту, которые сам же любил украшать какими-нибудь неожиданными сюрпризами. Без шляп и перчаток мы имели право гулять по всей территории нашего Летнего дворца в Петергофе, где мы играли на своих детских площадках, прыгали через веревку, лазили по веревочным лестницам трапеций или же прыгали через заборы. Мэри, самая предприимчивая из нашей компании, придумывала постоянно новые игры, в то время как я, самая ловкая, их проводила в жизнь. По воскресеньям мы обедали на Сашиной молочной ферме со всеми нашими друзьями, гофмейстерами и гувернантками, за длинным столом до тридцати приборов. После обеда мы бежали на сеновал, прыгали там с балки на балку и играли в прятки в сене. Какое чудесное развлечение! Но графиня Виельгорская находила такие игры предосудительными, так же как и наше свободное обращение с мальчиками, которым мы говорили «ты». Это было донесено Папа́: он сказал: «Предоставьте детям забавы их возраста, достаточно рано им придется научиться обособленности от всех остальных».
Наши комнаты в Летнем дворце, находившиеся вблизи от Папа́, были очень маленькими. Мы проводили большую часть дня на балконах, которые нам служили и классами, и столовыми. Папа́ вставал летом в семь часов утра и, в то время как одевался, пил свои стакан мариенбадской воды, потом шел гулять с верным пуделем, а часто и в обществе Чичерина и Орлова, в Монплезир, чтобы выпить там свои второй стакан минеральной воды. После этого он садился в экипаж и с Эрдером, своим любимым садовником, осматривал работы в парке. Ровно в девять часов он уже был в Петергофском дворце, на докладе министров.
Это длилось до обеда; затем следовали до двух часов осмотр караулов, парады или же представления чиновников. Но когда за ним закрывались ворота нашего Летнего дворца, все заботы государства и власти оставались позади и он предавался только радостям семейной жизни. В то время это еще было возможно, оттого что телеграф и железная дорога не перекрещивались с жизнью; почта из-за границы приходила только по средам и субботам, мы были ограждены от неожиданностей, которые в наше время, начиная с шестидесятых годов, так изнашивают нервы и характер.
Во время нашего карантина Мама́ была в последней стадии ожидания, которое ей причинило много беспокойства и волновало недобрым предчувствием. Папа́, очень обеспокоенный этим, отказался от всех путешествий, даже от всяких поездок. В один прекрасный июльский день этого лета, который был удушлив как никогда и в который солнце светило красным отблеском в сером чаду, пришло известие из Петербурга, что там поднялся бунт.
В отчаянье от холерной эпидемии, уносившей ежедневно до трехсот жертв, чернь восстала против врачей и начала их избивать, уверяя, что они отравляют больных. Папа́ сейчас же сел в свою коляску и, сопровождаемый Орловым, поехал прямо к рынку на Сенной площади. Его неожиданное появление оказало магнетическое действие. Все головы обнажились. «Дети, – воскликнул он своим низким, звучным голосом, покрывшим мгновенно гул толпы, – дети, что вы делаете? На колени – ваш государь требует этого, на колени и просите у Господа прощения». И толпа, только что бунтовавшая, встала, рыдая, на колени. С этого дня порядок больше не нарушался. Через несколько часов Папа́ вернулся в Петергоф, взял ванну, переменил одежду и появился вовремя к столу, так что Мама́ не заметила его длительного отсутствия.
27 июля 1831 года легко и безболезненно появился в Царском Селе третий сын моих родителей, и Мама́ быстро оправилась после этих родов. Ребенка назвали Николаем – он родился в день Св. Николая Новгородского. Вскоре после этого семейного события горизонт прояснился. Штурм Варшавы закончил польскую кампанию, Папа́ опять повеселел и стал принимать участие в наших летних играх на воздухе. В Царском Селе наша компания еще увеличилась, благодаря детям соседей. Но мы предпочитали свои увеселения в небольшой компании, прогулки и поездки, цель которых почти всегда была молочная ферма в Павловске, где мы любили пить молоко. Мы ездили в одной коляске, называвшейся «линейкой», таких не видно больше теперь. Она походила на канапе «dos-à-dos»[7] и имела восемь мест, которые были расположены так низко, что можно было легко, без посторонней помощи, влезать и слезать. В Павловске толстая экономка родом из Вюртемберга угощала нас черным хлебом с маслом, картофелем, отваренным с луком, и сопровождала такие закуски маленькими рассказами о нашей Бабушке.
Если я не ошибаюсь, то именно этим летом в Петербург приехала певица Генриетта Зонтаг. Прекрасная как цветок, с голубыми глазами и прелестными губами, которые во время пения обнажали два ряда мелких безупречных зубов, она вызывала восхищение, где бы ни появлялась. Она пела как-то днем у Мама́ по-немецки и сама аккомпанировала себе.
Нам пообещали посещение царскосельского театра в одно из воскресений, если мы будем иметь хорошие отметки в течение недели. Наступила суббота, мои отметки были лучшими, а у Мэри ужасные. Решили, что ни одна, ни другая в театр не пойдут, чтоб не срамить Мэри, старшую. Я смолчала, но в глубине души была возмущена, считая, что меня можно было по крайней мере спросить, согласна ли я принести эту жертву моей сестре. В следующую субботу та же история! В этот момент Папа́ неожиданно вошел в комнату и сказал: «Олли, иди!». Я была совершенно взбудоражена, когда узнала, что меня в театр все-таки возьмут. Давали «Отелло»; это была первая опера, которую я слышала.