Потом, взглянув на меня, эта добрая девочка, видно, прочла в моих глазах, что мне очень бы хотелось оставить этот силуэт у себя; она тотчас по первому силуэту сделала другой, ещё похожее первого, провела его несколько раз над свечою, чтоб он закоптился, и подарила его мне. Тут я не могла более удержаться, бросилась к ней на шею и, почти со слезами, просила у неё прощения.
Милая Таня сама была растрогана. Графиня Мими не знала, куда от стыда деваться; но этим не кончилось. Кажется, этот вечер нарочно был приготовлен для торжества Тани. В той комнате, в которой для нас приготовлен был чай, стояло фортепиано. Графиня Воротынская предложила многим из нас, и в том числе своей дочери, сыграть на фортепиано.
Графиня Мими сыграла, и очень плохо, начало маленькой сонаты Черни и принуждена была остановиться от беспрестанных ошибок. Иные умели сыграть только гамму и несколько аккордов. Когда дошла очередь до Тани, то она сыграла Фильдово рондо, но с такою лёгкостию, с таким искусством, что все были приведены в удивление. Стали просить меня: я знала другое Фильдово рондо и могла бы сыграть его не хуже Тани, но я не хотела отнимать у неё торжества, и, как ни больно было моему самолюбию, я удовольствовалась тем, что сыграла маленькую старую сонату Плейеля, которую я учила, когда меня ещё только начинали учить на фортепиано. Разумеется, меня хвалили, но не так, как Таню.
Одна маменька поняла моё намерение и, поцеловав меня, сказала, что она всегда была уверена в моём добром сердце. Я просила маменьку, чтобы она позволила Тане приехать к нам, маменька согласилась, и Таня увидит, буду ли я уметь любить её и быть ей благодарной…
Н. Гарин-Михайловский
Тёма и Жучка
(отрывок из повести «Детство Тёмы»)
Ночь. Тёма спит нервно и возбуждённо…
Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детские кроватки и пятую большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой, сидит и сонно качает маленькую Аню.
– Няня, где Жучка? – спрашивает Тёма.
– И-и, – отвечает няня, – Жучку в старый колодезь бросил какой-то ирод. – И, помолчав, прибавляет: – Хоть бы убил сперва, а то так, живьём… Весь день, говорят, визжала, сердечная…
Тёме живо представляется старый, заброшенный колодезь в углу сада, давно превращённый в свал всяких нечистот, представляется скользящее, жидкое дно его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажжённую бумагу.
– Кто бросил? – спрашивает Тёма.
– Да ведь кто? Разве скажет!
Тёма с ужасом вслушивается в слова няни. Мысли роем теснятся в его голове, у него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя снова засыпает. Он просыпается опять от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку какой-то длинной петлёй. Но Жучка всё обрывалась, пока он не решил сам лезть за нею. Тёма совершенно явственно помнит, как он привязал верёвку к столбу и, держась за эту верёвку, начал осторожно спускаться по срубу вниз; он уж добрался до половины, когда ноги его вдруг соскользнули, и он стремглав полетел на дно вонючего колодца. Он проснулся от этого падения и опять вздрогнул, когда вспомнил впечатление падения.
Сон с поразительной ясностью стоял перед ним. Через ставни слабо брезжил начинающийся рассвет.
Тёма чувствовал во всём теле какую-то болезненную истому, но, преодолев слабость, решил немедля выполнить первую половину сна. Он начал быстро одеваться…
Одевшись, Тёма подошёл к няниной постели, поднял лежавшую на полу коробочку с серными спичками, взял горсть их к себе в карман, на цыпочках прошёл через детскую и вышел в столовую. Благодаря стеклянной двери на террасу здесь было уже порядочно светло.
В столовой царил обычный утренний беспорядок: на столе стоял холодный самовар, грязные стаканы, чашки, валялись на скатерти куски хлеба, стояло холодное блюдо жаркого с застывшим белым жиром.
Тёма подошёл к отдельному столику, на котором лежала кипа газет, осторожно выдернул из середины несколько номеров, на цыпочках подошёл к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, повернул ключ, нажал ручку и вышел на террасу.
Его обдало свежей сыростью рассвета.
День только что начинался. По бледному голубому небу там и сям точно клочьями повисли мохнатые, пушистые облака. Над садом лёгкой дымкой стоял туман. На террасе было пусто, и только платок матери, забытый на скамейке, одиноко валялся, живо напомнив Тёме вчерашний вечер со всеми его перипетиями[1] и с сладким примирительным концом.
Он спустился по ступенькам террасы в сад. В саду царил такой же беспорядок вчерашнего дня, как и в столовой. Цветы с слепившимися перевёрнутыми листьями, как их прибил вчера дождь, пригнулись к грязной земле. Мокрые жёлтые дорожки говорили о силе вчерашних потоков. Деревья, с опрокинутой ветром листвой, так и остались наклонёнными, точно забывшись в сладком предрассветном сне.
Тёма пошёл по главной аллее, потому что в каретнике надо было взять для петли вожжи. Что касается до жердей, то он решил выдернуть их из беседки…
Каретник оказался запертым, но Тёма знал и без замка́ ход в него: он пригнулся к земле и подлез в подрытую собаками подворотню. Очутившись в сарае, он взял двое вожжей и захватил на всякий случай длинную верёвку, служившую для просушки белья.
Конец ознакомительного фрагмента.