бобов и терпкого молодого вина, больше напоминавшего сок, Равиньян был задумчивее обычного. Он любил Жюли и страстно желал ей счастья, а оно теперь зависело от его разговора с Бабеттой. В том, что Жюли сбежит, если мать выступит против ее брака с Себастьяном, сомневаться не приходилось. И как сложится жизнь девушки в этом случае, можно было только гадать. Равиньян не сомневался в чувствах Жюли. Но Себастьян… не оставит ли он девушку в унизительном положении, плененный соблазнами большого города? Хватит ли ему честности и упорства? В конце концов, оба они — Себастьян и Жюли — всего лишь дети, привыкшие к простой, привольной жизни посреди виноградников и полей. Прежде, чем заводить разговор с Бабеттой, нужно встретиться с ним.
Агат, уже некоторое время неотрывно следившая за сменой выражений лица священника, не выдержала.
— Да что ж такое, — вскричала она, отпихнув от себя тарелку с такой силой, что выплеснула остатки еды на стол. — Суетишься, вертишься день-деньской, чтобы господину кюре повкуснее да помягче было, а он насупится, как индюк и слова не проронит! Скотина — и та благодарнее! Даже птицы неразумные к рукам льнут, когда их кормят, только не наш кюре! Что рагу подай, что травы накидай — все одно — съест и не заметит!
Она с шумом отодвинула стул, вконец оскорбленная.
— Агат! — растроганный этой вспышкой, Равиньян поднялся и ласково приобнял старуху за плечи. — Ну, не сердитесь, добрая моя Агат! Вы правы — нет мне прощения! Впредь обязуюсь отличать траву от рагу!
— Свежо предание, — продолжила служанка ворчливо, но у глаз ее собрались морщинки. — Вот ей-Богу, приготовлю вам однажды суп из дубовой коры — тогда поглядим!
— Не надо из коры, — рассмеялся Равиньян, довольный, что буря миновала. — Лучше пирожков напеките. Давно мы ими не баловались.
— Будут вам пирожки, — удовлетворенная, Агат принялась собирать со стола.
Равиьян поднялся к себе. Его комната находилась на втором этаже и выходила окнами на кладбище, белеющее в темноте головками лилий. Тяжелый их запах пропитывал вечерний воздух, оседая на прогретых за день камнях. Запах душил священника, стягивая покрытую золотистым пушком шею колючим шнурком. От него давило в висках. Равиньян затворил окно и перевел взгляд на небо с брызгами звезд.
Где-то там, в сиянии бесконечного света, находился господень престол. Кюре представил чистый лик Богородицы, увенчанной созвездиями, и сердце его сжалось от восторга и любви. Сколько она претерпела, сколько боли вместило ее кроткое сердце. Мыслимо ли такое для женщины земной? Он подумал о матери. Жива ли она теперь? Сыта ли? Вспоминает ли иногда о нем — своем сыне, оставленном в приюте? Равиньян не винил ее. Он был уверен, что только жестокие обстоятельства могли вынудить ее оставить сына. Но то, что он не знал матери, что не мог заботиться о ней, сыновней любовью скрашивая старость, причиняло ему боль. Госпожа Бламанже, взявшая его из приюта, была добра к мальчику — его чисто одевали, хорошо кормили и даже обучали наравне с дочерью, вот только взгляд ее, обычно доброжелательно-равнодушый, преображался, стоило ему коснуться лица девочки. Он наполнялся таким теплом, что у Равиньяна щипало в носу — настолько ему хотелось, чтобы кто-нибудь когда-нибудь посмотрел на него так же.
Вечерами, попрощавшись с приемными родителями, он долго разглядывал фигурку Богородицы, стоявшую на комоде в его комнате, и представлял свою мать. Она, совершенно точно, была такой же — с кроткими темными глазами, полными бесконечной любви. А еще — это мальчик знал наверняка — у нее были самые нежные руки на свете. Ах, если бы хоть разочек почувствовать их тепло!
В темноте ночи заливисто залаял пес. Равиньян вздрогнул и недовольно поморщился. Головная боль усилилась. Теперь она казалась гигантским осьминогом, присосавшимся к затылку. Раскинув щупальца, он стягивал череп, норовя раздавить его. Священник сжал голову руками. Агат уже легла. Он не хотел тревожить ее, поэтому просто рухнул на кровать, пытаясь забыться сном. Боль расширилась, поглощая пространство. Боль сжирала тяжелый деревянный стол с медным подсвечником, резное распятье и маленькую, забившуюся в угол комнаты печь. Остались только алые круги, пляшущие перед зажмуренными глазами Равиньяна.
Он сполз с постели, раздавленный этой болью. Не открывая глаз, нащупал пузырек с опиумом и отсчитал несколько капель, добавив их в чашку с водой. Через некоторое время круги побледнели и исчезли. На смену боли пришло забытье, пропитанное ароматом лилий.
— Абель! — искристый детский смех взмыл под слепящее небо и тут же рассыпался снопами солнечных лучей. — Ну, где же ты, Абель? Я жду!
Тонконогая девочка в белом платье бежала навстречу ветру, почти не сминая переполненную соком траву. Маленькая и стремительная, она походила на птицу, готовую оторваться от земли, расправить крылья и взлететь. Высоко-высоко, утопая в густой лазури, подобно маленькому жаворонку, поющему о счастье. Медовое солнце золотило ее волосы, васильки и левкои покорно стелились под ноги. Звенел полуденный зной.
— Эстер! — сердце Равиньяна замерло, пропустив удар, а потом подкатило к горлу, запирая дыхание. Это была она.
Он бросился вдогонку. Упругие стебли хлестали его по обнаженным ногам, свивались веревками и опутывали щиколотки. Пару раз он упал, но тут же вскочил, стараясь не упустить девочку из виду. Эстер не останавливалась. Она только смеялась, легко перепрыгивая препятствия, и распугивала неповоротливых майских жуков.
А потом появился звук. Едва уловимый вначале, он нарастал, вбирая в себя смех Эстер, пение птиц и шелест травы. Будто чья-то огромная нога, обутая в грубый ботинок, врезалась в копошащуюся массу насекомых, давя и размазывая хитин. Хруст и скрежет мешались с чавканьем, стрекотом, скрипом.
Давясь воплем ужаса, Равиньян медленно опустил взгляд на собственные ноги. По ним, выстроившись в аккуратные, будто выверенные линейкой шеренги, поднимались блестящие черные жуки. Перебирая шершавыми лапками, они цеплялись к коже, ритмично раскачиваясь из стороны в сторону. Равиньян заорал. Его колотило от омерзения. Он хотел смахнуть насекомых, но тело замерло, будто врастая в землю. Жуки поднимались выше, одевая его в живой, шуршащий и щелкающий панцирь. Теперь он не мог даже дышать. Жуки забились в рот, наполнив его привкусом плесени, залепили глаза. Он чувствовал шевеление даже внутри — в пустом желудке, который сводило спазмами. Тем временем насекомые расправили крылья, отрывая жертву от земли, и поднялись в воздух.
— Тишшшше, — зашелестело под черепом Равиньяна, когда, утратив опору, он снова попытался сбросить жуков. — Ты слишшшком слаб. Всего лишшшшь человечишшшко. Мы не причиним вреда. Слушшшай. Ссссмотри.
Порыв ледяного ветра ударил ему в грудь, разбивая живой панцирь. Жуки осыпались переспелыми вишнями. Равиньян судорожно взмахнул