Чайковский курил, откинувшись на спинку кожаного сиденья, подняв воротник пальто. Что делать? Один выход: перекупить у Трощенки втридорога лес. Но где взять денег? Послать разве завтра же телеграмму своему издателю Юргенсону? Пусть достанет деньги, где хочет. Под заклад его сочинений... Это решение несколько успокоило Чайковского.
- Не гони, Иван, ради бога! - сказал он, хотя кучер ни разу не подхлестнул лошадей.
Чайковскому хотелось ехать долго, всю ночь, - в дремоте, легкой, неясной, представлять себя едущим среди этой темной равнины к друзьям, где его ждут признание, счастье...
Когда Чайковский очнулся, коляска стояла на берегу реки. Темнели заросли. Кучер слез с козел и, поправив кнутовищем упряжь на лошадях, сказал:
- Паром на том берегу. Спят, должно, перевозчики. Покричать, что ли? - Он подошел к самой воде, помедлил, негромко крикнул: - Перево-оз!
Никто не ответил. Кучер подождал, снова крикнул. На том берегу задвигался огонек. Кто-то шел с цигаркой. Паром, скрипя, отчалил.
Когда паром подошел, Чайковский вышел из коляски. Кучер осторожно свел лошадей на дощатый помост. Потом долго шуршал канат, кучер тихо переговаривался с перевозчиком. Из близкого леса тянуло теплом.
Какое облегчение! Он спасет этот уголок земли. К нему он привязался душой. Эти леса были неотделимы от его размышлений, от музыки, рождавшейся в тайниках сознания, от лучших минут его жизни. А их было не так уж много, этих минут.
Если бы композитора спросили, как он написал прославленные свои вещи, он мог бы ответить только одно: "По совести говоря, не знаю". Он нарочно говорил иногда о своей музыке как о поденной работе, но знал, что это далеко не так. И говорил он о ней как о чем-то обыденном только потому, что сам не мог понять, как это происходит.
Недавно в Петербурге восторженный студент спросил его, в чем тайна его музыкального гения. Студент так и сказал: "гения". Чайковский вспыхнул, покраснел - он никак не мог принять по отношению к себе это высокое слово - и резко ответил: "В чем тайна? В работе. И никакой тайны вообще нет. Я сажусь за рояль, как сапожник садится тачать сапоги".
Студент ушел огорченный. Тогда Чайковскому сгоряча показалось, что он был прав. А сейчас, перед лицом этой ночи, слушая, как журчит вода о бревна парома, он подумал, что создавать - не так уж просто. Это приходит внезапно, как в забытых стихах: "Одной волной подняться в жизнь иную, учуять ветр с цветущих берегов..." Ветр с цветущих берегов! У него замерло сердце. Какие неожиданности таит в себе жизнь! И как хорошо, что мы не знаем, когда она их откроет - здесь ли, на пароме, в блеске ли театрального зала, под молоденькой сосной, где качается от неощутимого ветра ландыш, или в сиянии женских глаз, ласковых и пытливых.
Как хорошо знать, что в содружестве с этими лесами, в полной безмятежности он окончит начатую вчера работу и посвятит ее... кому? Тому молодому, застенчивому собрату, бывшему земскому доктору, чьи рассказы он читает и перечитывает по вечерам: Антону Чехову. Пусть сердятся музыканты. Он устал от их самонадеянности, солидности и неискренних похвал.
После переправы, садясь в коляску, Чайковский сказал кучеру:
- В усадьбу к Липецкому. Там этот купец остановился... как его... Трощенко?
- Надо быть, там. Да рановато приедем, Петр Ильич. Только-только начнет развиднять.
- Ничего. Мне нужно перехватить его пораньше.
В усадьбе Чайковский Трощенки не застал.
Уже рассвело. Весь усадебный двор зарос репейником. Среди репейника бегал по ржавой проволоке осипший пес. Морда у него была в репьях, и пес, немного полаяв, начинал тереть морду лапой, отдирать колючки.
На крыльцо вышел кривоногий человек в рыжих кудряшках. От него издали разило луком. Рыжий равнодушно посмотрел на коляску, на Чайковского и сказал, что Трощенко только что уехал на порубку.
- А вам он на что понадобился? - недовольно спросил рыжий. - Я ихний управитель.
Чайковский не ответил, дотронулся до спины кучера. Лошади с места взяли рысью. Рыжий посмотрел вслед коляске, длинно сплюнул:
- Дворяне! Разговаривать брезгуют. Много мы таких пустили по миру, с пустым карманом!
По дороге обогнали лесорубов. Они шли с топорами, с гнущимися на плечах синеватыми пилами. Лесорубы попросили закурить и сказали, что Трощенко недалеко, на пятом квартале.
Около пятого квартала Чайковский остановил коляску, вышел и направился в ту сторону, где слышались голоса.
Трощенко, в сапогах и шляпе, которую звали "здравствуй и прощай", шлеме из люфы с двумя козырьками, спереди и сзади, - ходил по лесу и сам метил топором сосны.
Чайковский подошел, назвал себя. Трощенко спросил:
- Чем могу служить?
Чайковский коротко изложил свое предложение - перепродать ему на корню весь этот лес.
- Желаете округлить владения? - ласково спросил Трощенко. - Этому лесу цены нету. Слышите? - Трощенко ударил обухом топора по сосне. - Поет древесина! А насчет ваших слов надо подумать. Своего рода неожиданность. Все дело, как сами понимаете, в цене. За свою цену я вам отдать не могу. Смысла нету. К тому же расходы. Одних лесорубов привезти да прокормить чего стоит! Ну, и начальство нам, лесопромышленникам, недешево обходится. Начальство вроде магнита - золото сильно притягивает.
- Назовите вашу цену. Торговаться я не собираюсь. Если цена будет сходная...
- Где вам торговаться! Вы человек возвышенных сфер жизни. Я вам верную цену скажу... - Трощенко помолчал. - Десять тысяч будет, пожалуй, самая цена.
- А за сколько вы купили этот лес?
- Это дело десятое. Мой товар - моя цена.
- Хорошо! - сказал Чайковский и почувствовал холодок под сердцем, будто поставил на карту всю жизнь. - Я согласен.
- Что-то больно легко соглашаетесь, - промолвил Трощенко и протянул Чайковскому деревянный портсигар. - Прошу!
- Спасибо. Только что курил.
- Деньги-то у вас есть? - вдруг грубо спросил Трощенко.
- Будут.
- Царствие божие тоже будет. Когда помрем. Я о наличных деньгах спрашиваю.
- Я вам выдам вексель.
- Подо что? Под эту усадебку? Да ей две тысячи - красная цена!
- Усадьба эта не моя. Вексель я выдам под свои сочинения.
- Так-с!.. - протянул Трощенко и закурил. - Под музыку!.. Ее послушать, конечно, приятно. Послушал - ушел, а следа-то и нету! - Он протянул к Чайковскому ладонь и поскреб по ней скрюченными пальцами. Воздушная вещь. Сегодня она, может, и в цене, а завтра - дым! Векселя я, извините, не беру. Только наличными.
- Наличных сейчас у меня нет.
- На нет и суда нет! И опять же о цене был у нас весьма примерный разговор.
- То есть как? Вы же назначили цену!
- Обследовать еще надо. Лес обследовать. По-настоящему его оценить. Да, пожалуй, и несерьезное это дело. Кто же так договаривается - на ходу!.. Нет! - сказал он резко. - Пустой разговор! Ежели бы вот завтра вы мне выложили пятнадцать тысяч, тогда бы я отступился.
- Да вы что, - сказал Чайковский, и лицо его опять пошло красными пятнами, - в своем уме?
- Мой ум всегда при мне. Я не в эмпиреях живу.
- Вы просто маклак!
- Тогда нечего вам с маклаком и разговаривать! - огрызнулся Трощенко. - Жили мы маклаками и умрем маклаками, зато в чести и достатке. У нас не благородством шубы подбиты. Честь имею кланяться!
Он приподнял шляпу и зашагал в глубину леса.
"Всегда я так! - подумал Чайковский. - Вспылю, наговорю резкостей и сорву все дело".
Он поехал домой, стараясь не вслушиваться в разносившийся по лесу стук топоров.
Лошади вынесли коляску на поляну. Кто-то впереди предостерегающе закричал. Кучер с ходу осадил лошадей.
Чайковский встал, схватился за плечо кучера. От подножия сосны, согнувшись, как воры, разбегались лесорубы.
Внезапно вся сосна, от корней до вершины, вздрогнула и застонала. Чайковский явственно слышал этот стон. Вершина сосны качнулась, дерево начало медленно клониться к дороге и вдруг рухнуло, круша соседние сосны, ломая березы. С тяжким гулом сосна ударилась о землю, затрепетала всей хвоей и замерла. Лошади попятились и захрапели.
Это был миг, один только страшный миг смерти могучего дерева, жившего здесь двести лет. Чайковский стиснул зубы.
Вершина сосны загородила дорогу. Проехать было нельзя.
- Придется ворочаться на большак, Петр Ильич, - сказал кучер.
- Езжай! Я пешком пройду.
- Эх, обормоты! - вздохнул кучер, подбирая вожжи. - Рубить и то по-людски не умеют. Нешто дело - валить сначала большие дерева, а малые ломать в щепки? Ты сначала малые повали, тогда большое в просторе ляжет, убытку не даст...
Чайковский подошел к вершине поваленной сосны. Она лежала горой сочной и темной хвои. На хвое еще сохранился блеск, свойственный тем воздушным просторам, где эта хвоя только что дрожала под ветерком. Толстые сломанные ветки, покрытые прозрачной желтоватой пленкой, были полны смолы. От ее запаха першило в горле.