Она пролезла сквозь изгородь и села на срубленное дерево. Священник смотрел на нее, держась за ветвь. «Если я пойду за ней, — думал он, — то сваляю дурака, и она же будет презирать меня за это».
— Уходите? — рассеянно спросила Оливия. — Как жаль.
Она притянула к себе несколько побегов цветущей жимолости и, закрыв глаза, прижалась к ним лицом. Священник не шевелился. «Я сваляю дурака, — опять подумал он, — все любовники мира, вместе взятые, интересуют ее меньше, чем эта душистая веточка жимолости».
— Мне надо идти, — хрипло выговорил он.
Оливия улыбалась, наслаждаясь нежным прикосновением цветов, и Грей понял, что она уже забыла о нем. Стиснув зубы, он отвернулся, потом, разозлившись, перепрыгнул через изгородь и подошел к ней.
— Оливия, — сказал он, взяв у ней из рук цветы, — Оливия...
Она подняла голову. Выражение испуга на ее лице сменилось тревогой.
— Дик! Что случилось, Дик?
Священник задрожал от бессильной ярости.
— Оставьте вы хоть на минуту эту дурацкую зелень! Я и так знаю, что вам на меня наплевать, незачем подчеркивать свое равнодушие! С таким же успехом можно влюбиться вот в эту наперстянку! Вы похожи на бесполый водяной дух!
— Дик! — снова произнесла Оливия и, встав, взяла его за руку. Он вырвался.
— Можете не щупать мне пульс! Я не болен оспой. И не сошел с ума. Я просто жалкий бедняк, который целых три года сохнет по девушке, а она столь бесчувственна, что ничего не замечает!
Он сел, закрыв лицо рукой.
— Простите меня, Оливия. У вас, конечно, добрые намерения, но вы так невыносимо сдержанны. Любая женщина на вашем месте поняла бы, как это мучительно для меня.
Он сорвал ветку жимолости и, кусая губы, протянул ей.
— Извините, что испортил ваши цветы. Это очень дурно с моей стороны. Но не так-то приятно волочиться за хвостом Бритомартовой лошади или запутаться в завязках халата, в который облачилась современная Бритомарта!
Оливия отступила назад и молча смотрела на него. Он опустил глаза, не в силах вынести ее пристального, недоуменного взгляда. Ветка жимолости упала на землю.
— Дик, почему вы не сказали мне раньше? Я и понятия не имела. Почему вы молчали?
Он засмеялся.
— Я пытался сказать, дорогая. Два года тому назад. Но до вас ничего не дошло. И не удивительно: вам не понять таких вещей. Напрасно вы огорчаетесь, я наперед знаю, что вы мне ответите, — что вы не любите меня. Но я вас так люблю, Оливия, что готов ждать бесконечно. Двадцать лет, если прикажете, лишь была бы надежда...
— Но, Дик, надежды нет.
Голос его упал.
— Вы уверены в этом? Вполне уверены? Мы всегда были добрыми друзьями, Оливия, и я думал, что со временем...
— Нет, нет! — вскричала она в отчаянии. — Не в этом дело.
Некоторое время она молчала, опустив глаза, потом села рядом с ним.
— Вы не понимаете. Если б я только знала, то давно сказала бы вам. Я люблю другого.
Дик судорожно глотнул воздух. Другого... А он-то сравнивал ее с Бритомартой!
— Другого, — сказал он вслух. — И вы собираетесь выйти за него замуж?
Оливия ответила не сразу.
— Мы помолвлены. И я выйду только за него.
Священник бесцельно ворошил палкой мох. Спустя минуту он встал и невнятно сказал:
— Я лучше пойду. До свидания...
И вдруг она разразилась слезами. Вид плачущей Оливии настолько не вязался с его представлением о ней, что вконец растерявшийся Дик забыл даже о жалости к самому себе.
— Не надо, Оливия, — сказал он удрученно, — не надо! Какой же я эгоист и дурак, что довел вас до слез. Я...
Он замолк, подыскивая слова, и наконец неуверенно вымолвил:
— Желаю вам счастья.
Но Оливия уже овладела собой.
— Мне счастье вряд ли суждено, — ответила она, вытирая слезы. — Я от души сожалею, что заставила вас страдать. Но в этом мире не сделаешь, кажется, и шагу, чтобы не задеть чьих-либо чувств. Для моего отца это будет ужасным ударом. Но я не могу иначе.
Оливия провела рукой по глазам. Ею овладело чувство крайней усталости. Как сделать, чтобы Дик все понял?
— Мы помолвлены с прошлой осени. Вы первый, кому я рассказала об этом. Рано или поздно родные тоже узнают, но сейчас я ничего не буду им говорить... Все это так горько и безнадежно, и они никогда не смогут понять, никогда... И потом, мама начнет, конечно, плакать. Нет, сейчас у меня не хватит сил, надо прежде привыкнуть ко всему самой.
Она замолчала, глядя прямо перед собою. Священник снова сел.
— Нельзя ли чем-нибудь помочь вам, Оливия? В чем же помеха? Ведь вы... любите его?
— Люблю ли я его! Если бы не любила... — Она подняла голову. — Как бы мне хотелось, чтобы вы поняли. Ведь вы не из тех социалистов, которые только болтают. Видите ли, он русский... а вы должны знать, что это значит, если он человек мыслящий.
— Русский? — растерянно переспросил священник. И вдруг понял: — Неужели нигилист?
— Нигилист, если вам угодно. Нелепое прозвище. Так теперь называют в России неугодных правительству людей.
— Он живет в Англии? Эмигрант?
— Нет. Но он пробыл здесь около года. Изучал наши новинки в машиностроении по поручению одной петербургской фирмы, где он работает. Теперь он уехал назад. И я так и не знаю... — Она посмотрела на него страдальческими глазами. — Ему не мешали выехать из России и вернуться обратно. Но он все еще под полицейским надзором,. Тамошние власти полагают, что оказывают ему величайшую милость, разрешая жить в Петербурге. И кто знает, что они еще придумают? Это все равно что жить на вулкане.
— Но ведь он не под следствием?
— Пока еще нет. Будь это так, я не рассказывала бы вам о нем. Он провел два года в тюрьме и вышел оттуда поседевший, с больными легкими. Ему не вынести еще одного заключения. Поражены оба легких. В России в тюрьмах для политических свирепствует чахотка.
Голос Оливии дрогнул, и сердце Дика сжалось. В этот миг он был чужд каких бы то ни было эгоистических побуждений.
— Как хорошо, что вы так мужественны, Оливия. Удел ваш не легок.
Она покачала головой.
— Я совсем не так мужественна, как вы полагаете. Но у меня нет другого выхода.
— Могу я узнать его имя?
— Владимир Дамаров. Он только наполовину русский. Среди его предков есть итальянцы и датчане.
— Дамаров? — переспросил священник. — Дамаров... Ах да, помню, новейшие достижения в технике.
Ну конечно.
Оливия бросила на него быстрый взгляд.
— Вы его знаете?
— Видел один раз. Мой старый приятель — небезызвестный вам художник Том Бэрни — встретил его как-то в Лондоне и был до того очарован формой его головы, что решил во что бы то ни стало нарисовать ее. Он раздобыл билет на открытие индустриальной выставки только для того, чтобы снова встретить Дамарова, и заставил меня пойти с ним. Он делал вид, будто разговаривает со мной, а сам тем временем рисовал Дамарова. Разве вы не видели пастели, которую он сделал? Ах да, вы же из-за оспы не бывали в ту зиму на выставках. Эта пастель — одна из лучших вещей Бэрни. Он назвал ее «Голова Люцифера».
Оии долго и непринужденно беседовали. Впервые в жизни Оливия не старалась щадить чувства других и, обрадованная тем, что может наконец облегчить душу, свободно и без утайки рассказывала о своем возлюбленном, о его горестях, подорванном здоровье, загубленном таланте. Она не замечала, что собеседнику тяжело ее слушать, и бедный Дик лишь стискивал зубы, когда Оливия бессознательно медлила, произнося имя Владимира. Но любой мужчина, выслушав этот рассказ, забыл бы о ревности.
Владимир Дамаров происходил из типичного для России класса мелкопоместных дворян, живших из века в век праздной, бездумной жизнью. Отмена крепостного права вынудила их искать самостоятельного заработка. Дамаров, одаренный от природы способностями к рисованию и лепке, был пламенным поклонником пластического искусства и мечтал стать скульптором. Но еще в юности он попал под влияние некоего Карола Славинского, поляка, студента медицинского факультета. Тот был только двумя годами старше Владимира, но уже активно участвовал в революционном движении. У Славинского была двадцатилетняя сестра Ванда, тоже революционерка. Семья их принадлежала к так называемым «обреченным семействам», для которых участие в польском освободительном движении было традицией, передававшейся из поколения в поколение. Брат и сестра не стали бунтовщиками, они родились ими. Это само собой разумелось — раз они были Славинскими.
Владимир стал их близким другом и помощником и в двадцать два года обручился с Вандой. Едва брат Ванды успел получить диплом врача, как полиция арестовала всех троих. После двух лет одиночного заключения Владимира освободили за недостатком улик. При этом ему дали понять, что своим освобождением он обязан неким друзьям, которые успели вовремя сжечь компрометирующие его бумаги. Карола Славинского, чья виновность не вызывала сомнений, отправили уже по этапу в Сибирь. Его осудили на четыре года каторжных работ в Акатуе — поселении для ссыльных. О Ванде ничего не было известно. В течение полутора лет от нее изредка приходили письма; потом она замолчала, и друзьям так и не удалось выяснить, жива ли она.