Иногда ей хотелось об этом выведать, но как? Бывают простые женщины, бывают мамы-подружки, у которых можно спросить: «А ты папу любила? А расскажи про своего первого мальчика. — Или даже попросить: — А научи, как надо целоваться». Но ее неприступная мамаша, наверное, могла научить только правильно спрягать глаголы. Мать была загадкой, тайной, самой страшной тайной в жизни Вари, может быть, даже более страшной, чем отец, и раскрыть эту тайну она опасалась. Колдовская кровь текла по жилам матери, по жилам бабки и по ее собственным. Каждая использовала опасный дар на свой лад: бабушка создала дом и набила его столовым серебром, посудой, тканями, книгами и коврами, мать сделала карьеру и повелевала миром, играя в нем странную и опасную роль, и Варя еще не знала, как распорядиться этим сокровищем ей, но, быть может, помочь это сделать и была призвана беспутная балтийская сестра.
Глава пятая
Несчастье
Сначала они писали друг другу письма. Варя аккуратно, а Машка нет. Варя подробно и несколько занудно, а Машка то отделывалась небрежными листочками, то присылала целые сочинения, которые московская школьница читала по нескольку часов, разбираясь в каракулях сестры. Но без этих писем она скучала. Мария заполняла зияющую пустоту в ее жизни, и теперь Варя меньше таращилась на панораму трех вокзалов. Но еще сильнее сестра будоражила душу и вносила в нее смуту.
Машка и возмущала, и ошеломляла, и злила ее. Варю поражало в письмах сестры не обилие мальчиков — о мальчиках и у них в классе любили поговорить, особенно в раздевалке перед уроками физкультуры, — а то обожание или даже пресмыкание, с каким сестра о них рассуждала. Этих ничтожеств она обожала и не стеснялась свое обожание признавать. Перед ними млела, приседала, расписывалась в своем бессилии — в самом никудышном была готова увидеть невероятные достоинства и повиснуть у него на шее. К концу года буйной девичьей переписки Варя сбилась со счета козликов, о которых писала влюбчивая и неразборчивая калининградка.
«Возможно, это проистекает от некрасивой внешности, ужасной одежды, хотя закомплексованной Марию назвать трудно. Но меня это раздражает. Если успех Марии связан с ее доступностью, то это гадко и ужасно, и я не должна с ней дружить. Но ведь она моя сестра, сердце у нее доброе, и иногда мне кажется, что она гораздо чище, чем я», — записывала Варя у себя в дневнике и сама боялась того, что писала, но чем дальше, тем больше чувствовала, как нарастает в душе раздражение против бабушкиного воспитания, музыкальной и английской спецшколы, манер, фортепиано, фигурного катания, против учителя испанского языка, долговязого малахольного доцента Ленинского пединститута, который приходил к ней по четвергам, разбирал маэстро Асорина, стоически терпел все ее капризы, был обременен несколькими семьями, каждой оставленной жене платил алименты и занимал свою ученицу лишь одним вопросом: что могло столько женщин в этом уродце и зануде находить и не были ли они все этакой коллективной Машкой?
Ее справедливая натура была возмущена чудовищным несоответствием между мужскими пороками и женской красотой и добродетелью, Варя росла стихийной феминисткой и, быть может, именно по этой причине читала Марии морали:
«Ты не имеешь гордости и не умеешь ценить себя, но во имя нашей дружбы ты должна перемениться».
«Правда, Варька, правда, — отвечала Мария. — Если бы я была такая же принципиальная, как ты! Но я не могу с собой ничего поделать. Мне их жалко всех. Они такие несчастные».
«Несчастными люди бывают только по собственной воле», — возражала Варя.
«Хорошо тебе рассуждать, ты вон какая — одеваешься хорошо, и мама у тебя за границей. А я? Если я буду такой, как ты, на меня никто и смотреть не станет. Пришли мне свою фотокарточку».
«Наоборот, только тогда и станет. Не позволяй, чтобы к тебе относились как к вещи. Расширь свой горизонт, ходи в театры и консерваторию, посещай выставки, больше читай и вырабатывай самостоятельный ум. Неужели ты думаешь, что в жизни мальчики — это главное? Фотокарточка у меня есть только для комсомольского билета».
«Да, Варька, главное. И пусть лучше относятся как к вещи, чем никак. Когда-нибудь и ты это поймешь и перестанешь писать глупости про горизонт, музыку и театры… Спасибо за фотку. Я на нее часто смотрю и думаю, какое же ты еще глупое, но милое дитя».
Варя закусывала губу, переписка прерывалась, затем возобновлялась с новой силой, они просили друг у друга прощения, мечтали о том, чтобы снова встретиться, и Варе казалось, что она хорошо знает и Машкин класс, и ее семью, она жила как будто в двух мирах, реальном, где была застегнута на все пуговицы, и в другом — волшебном, Машкином, в котором можно то, чего нельзя в мире первом. Где-то существовал коридор, подземный ход из одного царства в другое, по которому пробиралась Варина душа, когда она читала письма сестры, и эту возможность существовать одновременно в двух мирах так, чтобы дверь никогда не была закрытой, она ценила более всего в их неожиданно обнаружившемся родстве.
К тому времени, правда, Мария жила уже не в Калининграде, а в Риге, куда вышла в очередной раз замуж ее мама, к которой сестра относилась с пониманием, обсуждала с ней достоинства и недостатки приемных отцов, но последний из них, работавший в рижском политехе, ей совершенно не нравился. У него были взрослые дети, которых он ставил падчерице в пример, саму ее звал в глаза и за глаза дурой и безуспешно пытался натаскать по математике. Машка намекала на то, что во время этих занятий он пытался ее домогаться, но в это Варя уже не верила и приписывала несметной фантазии сестры. В письмах Мария жаловалась, что в Риге жизнь хуже, чем в Кенике, — латыши задирают нос, город скучный, залив — лужа, с косой не сравнить, и звала на весенние каникулы погостить. Но Варе в тот год было не до этого. Она до посинения готовилась в частной группе для одаренных абитуриентов, писала сочинения про поэтику лермонтовских поэм и жанровое своеобразие пьес Островского, учила стихи Некрасова и Блока и знала столько, сколько знают студенты-отличники на втором курсе, а троечники умрут и не узнают никогда. Ее занятиями руководила из-за рубежа мама, которая списывалась с преподавателями и просила быть с девочкой построже. Варя знала, что поступит в любом случае и вопрос заключается лишь в том, чтобы не ударить на экзаменах в грязь лицом, потому что у разъезжающей по всему свету профессорши недругов было ничуть не меньше, чем друзей. Подготовка ее дочери — вопрос родовой чести. Ради этого расплывчатого символа девочка читала пуды книг и скучала ужасно, не понимая, как можно превращать столь замечательное занятие, как чтение, в литературоведческое занудство и велика ли важность, что остроносый Гоголь назвал «Мертвые души» поэмой?
Но таковыми были правила игры, в которую собиралась играть Варя, а соблюдение жизненных правил было главным требованием к поведению человека, которое предъявляла мать. Это внутренний стержень, без которого личность рассыпается и превращается в размазню — так учила Варю самая умная женщина на земле, и в этом дочка ей следовала не рассуждая, пытаясь научить материнской науке сестру, но, видимо, была не столь способной учительницей.
Елена Викторовна возвращалась домой перед самым выпускным вечером. Варя с бабушкой встречали ее в аэропорту, обе были заранее раздражены, что обычный уклад жизни нарушится, и вымещали раздражение друг на друге. У Вари волосы не желали ложиться, и она была готова изничтожить весь белый свет. И, как назло, мама долго не выходила. Прошли все пассажиры, прибыл новый самолет из Гаваны, заверещала пронзительная кубинская речь. По залу прилета сновали вертлявые мужички и предлагали подвезти до города. «У на на Куэ сабоа», — громко говорил веселый маленький мулат, приехавший из Санта-Клары учиться в Высшую партийную школу. Наконец появилась мама, но не из того выхода, по которому шли все, а откуда-то сбоку.
— Чемодан не находился. Очень устала. Скорее домой, — телеграфно сказала она и двинулась за первым попавшимся барыгой, обещавшим отвести их до города всего за четвертной, отчего бабушка возмущенно присвистнула, а Варя покрутила пальцем у виска и в машине расплакалась.
— А все от дружбы с этой воровкой, — говорила старуха вполголоса, но так, чтобы девочке было слышно. — Я с самого начала была против. Но ты сказала пусть, и вот, гляди, что сделалось с твоей дочерью. Ты должна с ней поговорить, или я отказываюсь заниматься ее воспитанием.
— Завтра поговорим.
— Ты разве не пойдешь со мной на выпускной? — поразилась Варя.
— Нет, Варенька, я себя нехорошо чувствую.
«Кремень какой-то. И правильно, что он ее бросил». А плакать нельзя будут красные глаза. Тем более сегодня. В длинном платье, с уложенными волосами, такая взрослая и недоступная, что самой было на себя непривычно смотреть, Варя ушла в школу. Она веселилась и плясала всю ночь, украдкой от учителей пила молдавский коньяк из плоской бутылки, которую принес кто-то из мальчишек, а потом Петька Арсеньев из ближнего Калининграда передал ей письмо.