И, сделав несколько шагов, плашмя падает.
Одни идут и поддерживают здоровою раненую руку. А вот с обмотанной ногой один идёт, подскакивает. На плечах ружьё.
— Отдай ружьё.
— Никак не могу. Вещь казённая. Ответишь.
— Никому не ответишь. Ты раненый.
— Так что нельзя!..
И упорно как воробей подпрыгивает всё дальше и дальше.
Нас догнал генерал Генгросс… Я слышал, что он ранен, и никак не мог ожидать, что встречу его в седле.
— Здравствуйте.
— Вы ранены, генерал?
— Пустое. Только сейчас съездил перевязаться, тороплюсь назад.
У него голова и щека в марле. Пуля попала ему справа, около губ… Говорить ему трудно, а надо отдавать постоянно приказания, командовать, диктовать донесения…
— Поехали бы вы отдохнуть.
— А кто же за меня?
Действительно, кто? У Генгросса — самая ответственная позиция.
— Нет, надо оставаться здесь. Посмотрите, у меня сколько раненых солдат осталось в строю. Другому приказываешь идти на перевязочный пункт, а он скроется в сторону и вдруг в свалке опять оказывается. Вы бы посмотрели: у меня пуля попала в капитана Добржанского, и он всё продолжал балагурить, подбадривать солдат. Выгнать я его не мог из строя, — и до сих пор там, а вкруг него под самым адским огнём солдаты хохочут. Он умеет их занять и отвлечь от сознания страшной опасности.
Два санитара ведут под руки солдата. У него пробита нога. По пути носилки. В них стонет тяжелораненый.
— Живот наскрозь.
— Чего же вы не несёте?
— Товарищей ждём. Вдвоём не взять.
— Вот что, братцы, я и сам как-нибудь, а вы уж его донесите. Ему нужнее…
И давай ковылять один, садясь поминутно отдыхать…
Были и смешные сцены: медленно подвигаются носилки. В них покрытый шинелью… Думаю, — опасный. Судя потому, что не шевелится, должно быть, очень плох. Не умер ли? Вдруг в это время стальной бич рассёк воздух, над головами вспыхнуло белое облачко, огонь и треск разрыва и визг рассыпавшейся шрапнели. Мой умирающий как вскочит из-под шинели с носилок и чуть не бегом вперёд.
— Куда ты, куда ты?
— Ну, вас! Один я скорее… С вами ещё убьёт, пожалуй.
— Куда он ранен? — спрашиваю.
— Да в плечо. Только, должно быть, лодырь. Как мы его брали, — так еле стоял, а теперь ишь, — на коне его не догнать! Гляди-погляди, как он в гору-то…
С голоду
Солдат ест хлеб; там, где это можно устроить, варится горячая пища. На каждого приходится по полфунта и более мяса. Часто и мы подходим к братскому котлу, так же открытому для каждого из нас, как и братская могила. Солдаты радушно протягивают свои деревянные ложки и раздвигаются, давая вам место.
Но там, где такого бивака нет, — дело плохо. Сегодня, например, захожу в лавку, — там остались консервы из ананасов и скверное, испорченное японское пиво. Спрашиваю: нет ли ветчины, хлеба, — чего-нибудь, что можно есть. Длинный торжествующий грек из-за стойки дудит одно: «Ананази есть, пива есть, холози пива, бользи никово нету»… Отхожу разочарованный и вижу: голодный офицер с решимостью подходит к стойке и, скрипя зубами…
— Давай ананасы, чёрт тебя дери… Давай пива.
Торжествующий грек, с очаровательною улыбкой, протягивает шанхайскую жестянку и узкогорлую бутылку.
— Миного ананази есть… Миного пива…
Всё остальное у него расхватали вчера.
Офицер зверем оглядывается кругом и поясняет:
— Сутки ничего во рту не было!
Жестянку вскрывают, оттуда выползает что-то жёлтое, сладкое, липкое, отвратительное. Грязно-бурый сок течёт наружу…
— Бутылку откупори… Господа, не хотите ли?
Мы пятимся. Мне вчера всё-таки удалось что-то перекусить. Смотрю на офицера, — выпучил глаза и жадно рвёт жёлтые, сладкие куски. Когда уж очень ему скверно, — запивает пивом. Около другой, менее решительный. Должно быть, колеблется. То подойдёт к длинному греку, то отойдёт прочь. Наконец, не выдерживает.
— Давай и мне ананас и пива.
— Ананази оцень холозь…
— Будет хорошо, когда я с утра вчерашнего голодаю.
— Хорошо? — спрашиваю…
— Кажется, разорвали бы меня…
— Хотите, я вам хлеба достану?
На обоих лицах внезапная нежность ко мне. С отвращением швыряют в угол недогрызенные ананасы, бутылки летят в окно. А грек всё дудит им вслед:
— Холози ананази… Оцень холози ананази…
— Ей-Богу, я тебя повешу! — зверем оглядывается на него первый офицер.
В турецкую войну везде можно было напиться чаю, кофе, пообедать, поужинать. Нет маркитанта, — как трава в поле растут предприимчивые болгары и, сидя на корточках, жарят на угольках вертушки посыпанного перцем и луком мяса. Подаёт вам лучинку с этим болгарским шашлыком, и вы сыты.
Теперь совсем не то. Лавки при станциях пусты. Доставки с севера нет. Инкоу (Нью-Чжуан тож) сам торгует и берёт на всё проценты, 300 на 100! Да и то в нормальное время, — а когда пароходов мало, то и все 500!
Редко где остался буфет, но получить оттуда что-нибудь трудно. Ополоумевшая прислуга, обливаясь потом, слоняется, сама не понимая, что кругом творится.
В крохотном станционном буфете сидит человек пятьдесят-шестьдесят, — все голодные, усталые, все заказывают, бранятся и требуют в одно и то же время. Совершенно одуревший служитель слушает и ничего не слышит, старается что-то сообразить и кончает тем, что сам садится в публику и бормочет нечто несуразное.
Чад, вонь, мухи, в жару — температура хорошей русской бани. Получить что-нибудь здесь очень трудно. Сам видел генералов, терпеливо ожидающих у окошечка, пробитого отсюда в кухню, своей порции котлет, которые в отвратительном масле лениво готовит усталый повар-китаец.
Я также становлюсь в хвост и жду. За окошечком воздуха нет, — стоит что-то чёрное, вроде тьмы египетской. В этом чёрном вертятся мокрые китайцы. Чёрное плотным слоем оседает на ветчину, на куски мяса. Чёрное гудит так, что китаец не слышит вашего заказа. Это мухи!
Сюда метеором врывается иногда — весь зашлёпанный грязью, в рубашке, облипшей его кругом как перчатка, взъерошенный, видимо, умирающий от устали офицер с разведки и ещё издали угрожающе кричит: «Холодного пива, да скорей!..» Ему некогда, надо сейчас дальше. Из какого-то мрака вылетел на свет и сейчас опять уйдёт в безглазую ночь… Ему ещё надо поспеть на свой бивак. На него сейчас садятся мухи. Но он, не отмахиваясь от них, разнеженный светом и отдыхом, засыпает. Пиво шипит в стакане, котлета, поданная ему, покрывается салом…
— Позвольте узнать, вы сейчас откуда?
Он с усилием подымает отяжелевшие веки, бессмысленно смотрит вокруг и вдруг выпаливает:
— Мы — черниговские.
Пиво давно перестало шипеть, сало котлетки почернело от мух-самоедок, а умирающий от устали офицер спит и видит сладкие сны… Может быть, мерещится ему вишнёвый садик где-нибудь в Новгород-Северском уезде с красавицей-невестой, или — командующий армией, выстроив полк, вручает ему перед ним Георгиевский крест за головокружительно-смелую разведку…
— Японцев не встретили?
— Каких? — отлипаются склеившиеся веки.
— Как каких!?
Заметив пиво, хлоп его вместе с неосторожными мухами… Котлета туда же.
— Вы ведь на разведку ездили? Позвольте узнать, где они теперь?..
— Разведку? В самом деле…
Проза жизни вступает в свои права. Вишнёвый садик и белый крест уходят в волшебное царство грёзы…
— Эй, Данило!
Казак из-за двери показывается на свет.
— Пей… да идём, пора! От генерала влетит.
Тяжело подымается офицер… Выходит, и скоро оттуда доносится топот коней, исчезающих во мраке.
«Хлебца бы!»
Только что вернулся с позиций замученный, усталый, и — совестно! Направо и налево идут люди, которые больше меня имеют права на отдых. Они замотаны совсем. Эти люди девять дней не знают настоящего покоя. Но тут не одна усталость. Вот измученные и едва держащиеся на ногах останавливаются и жадно смотрят на нас. В вагоне, играющем роль столовой, солдатские щи.
— Что тебе, голубчик?
— Хлебца бы!
Протягиваю ему денег.
Отказывается.
— Покорнейше благодарим. Мне бы хлебца… Вторые сутки не едим.
Мы раздали всё, что у нас было. Солдаты наши — тоже. Через час во всём поезде не было крошки хлеба, а люди всё шли и шли и просили только одного «хлебца», с дальних позиций, куда нельзя было доставить никак продовольственных грузов. И никто, никто не берёт денег. Только и слышишь жалобные, молящие: «Хлебца бы!»
Подъезжает вестовой на другой день.
— Ваше высокоблагородие! Дозвольте хлебца.
— Вот тебе.
— Ещё бы! — нерешительно мнётся он.
— Довольно.
— С меня довольно… А вот капитану, — указывает он на верхового офицера, отвернувшегося от нас.
— Пусть он приедет сам.
— Они не приедут.
— Почему?