кавалера трёх георгиевских крестов, вот уже который день терзали чёрные мысли, и он чувствовал, что ничего не может с этим поделать. Что тут поделаешь, когда впереди не видно никакого просвета — лишь разверзнутая оскаленная бездна, готовая поглотить, уничтожить…
— Боже, что ждёт Россию… — прошептал он одними губами.
Видно, так и придётся принять смерть за Отчизну здесь, в опостылевшей Алтайской губернии, вдали от милых сердцу Уральских гор, где прошло детство…
— Ваше благородие!… — донеслось вдруг с улицы.
Окунев, словно очнувшись, повернул голову.
В калитку вбежал плюгавенький рыжебородый мужичонка. Ротмистр сейчас же узнал Чичерина, здешнего крестьянина-середняка.
— Ваше благородие!… Антон Палыч!… — прокричал, задыхаясь, Чичерин.
Окунев устало поморщился. Чичерин был мелкой, продажной душонкой, которого приходилось терпеть только за то, что он превосходно знал все окрестные места и оказывал существенную помощь в борьбе с красными партизанами, которые в последнее время доставляли всё больше и больше хлопот.
— Ваше благородие!
Настороженным взглядом ротмистр окинул мокрого от пота селянина: глаза в пол-лица, а зрачки тёмные, точно омуты.
— Чего тебе? — спросил Окунев, чуя неладное.
— Там… там… — Чичерин никак не мог справиться с дыханием, а сам всё тыкал рукой куда-то за околицу.
— Что? Партизаны? — Окунев уже повернулся было к караульному, но мужичонка отчаянно замотал головой.
— Нет… Там этот… повешенный… Лещинов…
Семён Лещинов был закостенелым большевиком, которого три дня назад взяли в плен дозорные. После безуспешных допросов и даже пыток Окунев, скрепя сердце, отдал приказ повесить его на берёзе за околицей, — красный безумец ни словом не обмолвился о расположении партизанских отрядов, лишь сквозь выбитые зубы пророчил скорую гибель и Верховному правителю, и всем его преданным сподвижникам. И самое отвратительное было то, что Окунев понимал: речи партизана не лишены страшной истины…
— Что — Лещинов? — нервно сжав пальцы, переспросил ротмистр.
— У него… кажись, это… рука… — Чичерин с трудом выталкивал застрявшие в горле слова, — рука заново… отросла…
Окунев впился глазами в мужика:
— Не понял…
Чичерин зачастил:
— Рука, говорю, у него опять на месте… ну, та, что вчера отсекли…
Ротмистр нахмурился.
— Ты что, пьян?
— Никак нет, ваше благородие, вот как на духу…
Окунев дёрнул щекой и протянул руку к висевшему на перилах кителю. Белым золотом блеснули на солнце погоны с кроваво-красным просветом…
***
…Труп большевика лежал на земле под импровизированной виселицей. Чуть поодаль ёжились и переминались с ноги на ногу двое конвойных.
Окунев присел возле мертвеца и не поверил своим глазам: из разодранного правого рукава гимнастерки, бурого от высохшей крови, торчала совершенно целая кисть со скрюченными пальцами. А между тем ротмистр сам видел, что вчера бледный, как полотно, Лещинов сжимал уцелевшей рукой окровавленное предплечье — это поручик Зольский постарался, когда мрачносамоуверенные пророчества «краснопёрого» вконец вывели его из себя…
Ротмистр зажмурился и тряхнул головой, но это не помогло: неведомо как выросшая за ночь пятерня упорно торчала перед глазами, словно издевалась. Схватившись за край заскорузлого рукава, Окунев задрал его повыше — ни шрама, ни малейшей царапины!
И всё-таки его не покидало чувство, что с кистью что-то не так: она казалась ему неестественной, чужеродной какой-то, и он поначалу никак не мог взять в толк — почему.
И вдруг его словно холодной партизанской пикой пронзило: большой палец пятерни торчал не там, где ему по всем законам полагалось быть, а с противоположной стороны. Получалось, что обе кисти у покойника были левыми!
Ротмистр порывисто выпрямился и тут же пошатнулся: перед глазами на миг всё так и поплыло.
— Чичерин! — услышал он рядом чей-то голос. И лишь когда перед ним возникла растерянная чичеринская физиономия, понял, что сам и выкрикнул фамилию угодливого крестьянина.
Окунев кашлянул и поправил фуражку.
— Где Зольский?
Но поручик был уже здесь. И тут Окуневу некоторое время пришлось наблюдать, как молодой белокурый офицер меняется в лице: то бледнеет, то покрывается алыми пятнами, глаза широко распахнуты, обессмысленный взгляд перебегает то на ротмистра, то обратно на труп… Окуневу невольно подумалось, что и он сам, должно быть, выглядит не намного лучше.
— Как это понимать, поручик? — произнес он не вполне своим голосом.
— Ты куда руку его вчера девал? — набросился он на мужика, явно не отдавая себе отчёта, что вопрос звучит несколько по-идиотски.
— Так, это… — пролепетал Чичерин. — Баба же забрала!
— Какая ещё баба?
— Ну, мать евойная… Лещинова, то есть. Я ж её, пятерню-то, псам швырнуть хотел, как ваше благородие велели… А тут баба ента нарисовалась — воем воет, умоляет позволить забрать сынову руку. Ну, я и позволил — жалко, что ли…
— Да ты… — задохнулся Зольский, — ты…
— Отставить, поручик! — осадил его Окунев, и тот застыл телеграфным столбом, только глаза продолжали ошалело метаться…
А ротмистр некоторое время подёргивал себя за усы: он чувствовал, что смысл чичеринских слов упорно от него ускользает.
— Ладно, — проговорил он наконец и обратился к Зольскому: — Поручик, берите Чичерина и ступайте с ним к этой… матери Лещинова… ну, и выясните там… — Окунев запнулся, не зная, как закончить.
Но поручик понял без лишних слов.
— Слушаюсь.
— Только без рукоприкладства! — на всякий случай бросил ему вслед ротмистр и повернулся к конвойным. — А этого, — он кивнул на труп, — пока убрать куда-нибудь, чтобы глаза не мозолил.
***
Лещинова встретила их молча. Поджатые губы пожилой женщины подрагивали, в покрасневших глазах затаилась тоскливая ненависть. На требование офицера предъявить отрубленную кисть ничего не ответила, безмолвно вынула откуда-то тряпичный свёрток. Чичерин по-гусиному вытянул шею из-за плеча поручика, стараясь не проронить ни слова…
— Ничего не понимаю, — Зольский яростно потёр лоб, таращась на покоившуюся в тряпице потемневшую пятерню.
Чичерин, смертельно бледный, торопливо перекрестился.
А женщина вдруг разжала губы.
— Верните тело сына, — в тонком, надтреснутом голосе сквозило горе. — Похороню по-христиански…
Зольского словно булавкой ткнули — так и передёрнулся весь.
— Ты мне поговори тут! Сына твоего спалить надо, а пепел по ветру развеять! И тебя вместе с ним! — Он шагнул к Лещиновой и прошипел: — Имей в виду, гадина большевистская: была б моя воля, я бы тебя в первый же день к сборне притащил да шомполов всыпал с полсотни — уж тогда, будь уверена, сынок твой по-другому бы запел! Благодари