Сосна
Сажаю малышку сосну под оконцем:– Расти-вырастайВровень с небом и солнцем!Стремись каждый час к высоте беспредельной –И вырастешь звонкой сосной корабельной!
Поднимешься мачтой над белым корветом,Взовьёшь паруса под напористым ветромИ с первым лучом золотистой зариИсчезнешь, как птица, в туманной дали.
А я с бережочка тебе помашу,А я на прощанье тебя попрошу:В прекрасных просторах свершая свой путь,Ты всё же меня вспомяни, не забудь.
Припомни в широтах, студёных и вьюжных,Припомни под зноем в лагунах жемчужных;Всем синим заливам под якорный звонКачнись,Передай мой глубокий поклон!Ведь мне самому дальних странствий звездаНе будет сиять никогда, никогда…Так просьбу исполнишь?
Но тут же в ответВздохнула малышка пушистая: – Нет…Тебе эту службу я не сослужу;Я лучше другое тебе подскажу.Весною бескрайней,Зимою метельнойТы тоже стремисьК высоте беспредельной.Стремись! И поверь,Что повсюду тогдаТебе улыбнётсяЛюбая звезда…Ты понял, о чём я с тобой говорю?
– Я понял!Я верюИ – благодарю!
Золотая колыбель
Сон под утро самый крепкий.Над рекою дремлет ель.А на тёмной, колкой веткеЗолотая колыбель.
Кто там в ней?Должно быть, мальчик!Спит себе да видит сны…Этот мальчикРостом с пальчик,Он из сказочной страны.
Рядом с ним зарницы тают,Смотрят звёзды-светляки,По соседству пролетаютИ приветливо мигаютСамолётов огоньки.
Колыбель всем тоже светит…Всем –Вблизи и вдалеке:В поле – травам,В сёлах – детям,Сонным ёршикам – в реке.
Светит тихо, понемногуЛодкам, бакенам, плотам;Освещает путь-дорогуОтплывающим судам.
Ей самой уплыть недолго…Ветер дунет, скрипнет ель,И простится с веткой колкойЗолотая колыбель.
Уплывёт в простор заречный,Но в дали не пропадёт;Завтра снова тихий вечерБудет звёздами освечен,И опять она над намиПомаленечку взойдёт…
До свидания!
Днём, при ясном солнышке
Рассказы
Голопятый Минька и Кружечка-белушечка
Люди увидели медвежонка лишь в ту минуту, когда на него насел огромный, злой, по-волчьи седогривый пёс Шарап. Крутились тут, заливались до хрипа и все деревенские пустолайки. Шум на дороге у колхозного коровника стоял до небес.
Хозяин Шарапа, сторож Пятаков, выскочил из дежурки и, округляя радостно глаза, завопил:
– Зверь! Настоящий зверь… Ату его, Шарап, ату!
А Шарап не отступался и безо всякой команды. Он давно бы сцапал медвежонка за шиворот, да медвежонок тоже не очень-то зевал.
Измученный долгим и одиноким блужданием по лесу, но всё ещё ловкий, он плюхнулся прямо в дорожную пыль и, держась дыбком, не отрываясь от земли, быстро поворачивался, отчаянно размахивал передними лапами. Он отбивался от оголтелой своры, совсем как перепуганный мальчонка, и даже голос подавал почти по-детски:
– Ай! Ай! Ай!
И вот то ли от этого крика, то ли по всегдашней к любым бедолагам доброте своей к медвежонку ринулась самая тут пожилая работница – тётка Устинья.
Доярок и телятниц у коровника собралась целая толпа. Но на выручку к медвежонку побежала одна Устинья.
Не очень уклюжая, от возмущения багровая, она, раздёргивая у себя за спиной толстыми пальцами завязки фартука, врезалась в собачью кутерьму, как трактор. Она расшвыряла пинками трусливых шавок, поддала остервенелому Шарапу и, распахнув фартук, ловко медвежонка спеленала, подхватила высоко на руки.
Шарап было прыгнул к рукам, но получил отпор опять, и сторож Пятаков забранился:
– Ёлки-палки, не трожь моего пса! Он зверя чует. Дикого!
– Зве-еря? – всё ещё гневно и протяжно сказала Устинья и с укутанным на руках медвежонком пошла прямо на Пятакова.
Сторож не испугался ничуть, зато доярки от Устиньи шарахнулись с визгом.
А Устинья сердилась всё больше:
– Зве-еря? Дикого? Вот ты со своим Шарапом натуральный дикарь и есть! А это – гляди кто… Это детёныш, сиротка. Он мать где-то потерял, а ты на него со своим псиной… Гляди сюда, бессовестный Пятаков, гляди! Отворачиваться нечего!
И Устинья, будто одеяло на младенце, приоткинула фартук. И все, в том числе и Пятаков, увидели, как медвежонок круглые уши прижал, глаза закрыл, а сам жадно вздрагивает и, вовсю пуская пузыри, чмокает, насасывает гладкую пуговицу на платье Устиньи. Видно, учуял, что от одежды пахнет коровьим парным молоком, – вот и начмокивает.
– Оголодал до смерти! – сразу зашумели, сразу перестали бояться женщины.
А многодетная Надя Петухова, шустренькая, кареглазенькая, всегда везде весёлая, теперь всхлипнула:
– Ой, да ведь он сосунок ещё совсем!.. Надо его, подружки, как-нибудь спасать.
Пятаков хмурым басом заговорил тоже:
– Нет… Он уж не сосунок. Но то, что первогодок, – точно! Ему, поди, месяцев пять, не более… Да только от этого ничего не меняется. Всё равно он зверь, настоящий медведь. Хотя пока что и недоростыш… Зря вы его тетёшкаете на руках, зря играете с ним.
Но вот когда во весь могучий, хриплый рык подал опять голос Шарап, то Пятаков сам же и замахал на пса, и даже теперь затопал:
– Тубо!
* * *
А затем все принялись гадать, куда медвежонка пристроить.
Оставаться на колхозной ферме ему было невозможно. Коровы от такого соседства могли забеспокоиться, убавить молока, да и грозный Шарап нёс свою главную службу вместе со своим хозяином тут.
И тогда Устинья решила забрать медвежонка домой. Правда, взять его к себе хотела и шустренькая доярка Надя Петухова. Она сказала:
– У меня – ребятишки… У меня с ними, с четверыми, ему будет куда как весело.
Но Устинья отрезала:
– Знаю я твоих ребятишек! Они медвежонка на верёвку посадят, по улице затаскают! А я ему поиграть тоже с кем найду. И, кроме того, я ему придумала уже имя… Пускай он будет Минькой.
И вот так вот и оказался медвежонок Минька в питомцах у тётки Устиньи, а дружиться с ним стала маленькая собачка по кличке Кружечка.
Кружечка тоже была приёмышем. Она случайно или не случайно, ещё тем летом, отстала на автобусной остановке в деревне от каких-то проезжих людей. Прежнее имя собачки никому деревенским было не известно; и когда Устинья собачку приютила, то взяла да и нарекла её Кружечкой. Нарекла не просто так, а оттого, что пушистый, несколько великоватый хвост собачки был завёрнут крутым полукольцом, совершенно как белая ручка на белой фаянсовой кружке. Особенно это сходство бросалось в глаза, когда собачка садилась на задние лапы и служила.
А служила она всегда охотно. И в такие минуты тётка Устинья говорила ей:
– Кружечка-белушечка, разумница моя!
Толковая Кружечка сразу, как только Минька объявился в доме, поняла, что медвежонок хотя ростом и с неё, но на самом-то деле совсем ещё малыш. Поняла она и то, что он нездоров, и не тявкала, не докучала ему.
Более того, когда Устинья накормила Миньку молоком и уложила под лавкой на старую фуфайку, то и Кружечка улеглась рядом, стала зализывать медвежонку разодранное псами ухо. Медвежонок ласку принял, горько, по-щенячьи Кружечке жаловался.
Зашумела Кружечка лишь тогда, когда объевшийся молоком Минька забеспокоился сам. Он, хромая, из-под лавки вылез, заходил, закрутился по избе и вдруг на вымытом дожелта полу напустил прозрачную лужицу.
И вот тут Кружечка прямо-таки сконфузилась за Миньку. Она залаяла, лужицу обежала, торкнула лапами дверь, распахнула её в прохладные сени. Она словно бы хотела сказать Миньке: «Смотри, мол, куда в этом случае ходить-то надо, смотри… Там имеется очень удобный, специальный уголок!»
Устинья засмеялась:
– Стыди его не шибко. Он у нас ещё на больничном… Не велика беда, я за ним подотру. А ты его позови обратно на фуфайку да снова полечи его там, поухаживай…
И ясно, что при таком добром пригляде, да на парном молоке, да на овсяной каше Минька стал поправляться не по дням, а по часам. Недавно тусклая, вся в репьях, шерсть его сделалась гладкой, зеленоватые глазки повеселели.
Он теперь сам, если надо, открывал дверь и находил специальный уголок.
Он ловко и с большим удовольствием стал перенимать у своей наставницы Кружечки всё, что она умела.
Кружечка научила Миньку бегать вперегонки, играть в прятки и даже, когда Устинья уходила на работу, забираться на высокую лавку. Сама Кружечка на лавку вспрыгивала легко, в один приём, а Минька влезал туда, пыхтя и царапаясь, по толстой ножке.