Она бросила мне так резво и вместе кокетливо свой голубой шарф, когда встала за невестой...
Я один ходил с нею, я пользовался моими правами брата в пятнадцатом колене, пользовался своим беспритязательным положением в отношении к ней, клал руку на ее стул, сидя с нею, и она так близко наклонялась ко мне, что несколько раз я чувствовал прикосновение ее локонов... Меня самого озаряло ее сияние, я был весел, я был доволен собою. Мне было хорошо оттого, что во всем этом кружке - она чужда всем, кроме меня, - что она улыбается только мне, что ее глаза смотрят прямо и ясно только в мои глаза; мне было хорошо оттого даже, что ее отец смотрит на меня, как на родственника, которому в состоянии поручить, пожалуй, одному, отвезти свою дочь домой в карете... Глупо и смешно - а я рад бы был, если б кто-нибудь сказал о ней замечание, к которому бы я мог придраться... Я был молод до того, что чувствовал себя способным драться за нее на дуэли.
Я был рад даже тому, что Вольдемар поехал только для меня, что он бесился на непорядочность, что он хандрил и не замечал ореолы, которая окружала эту девочку.
- Вот, скоро, может быть, мне придется быть шафером, - сказал я отцу.
И мне стало грустно, мне стало больно - но за нее ли только, за ее ли будущее?..
Сегодня со мной такое сладко-болезненное состояние, что мне не хочется оторваться от вчера, от воспоминаний о вчера, от моего дневника...
Мне как-то неловко, как-то стыдно даже, и между тем в этой неловкости, в этом стыде так много счастия! Вчерашнее впечатление еще лежит на всем, лежит так, что нет сил возвратиться к прежнему взгляду на жизнь.
Сентября 5.
Впечатление неизгладимо, но оно тяготеет надо мною, оно давит меня, оно обратилось во что-то глубоко-грустное, болезненно-печальное.
Я взглянул нынче на себя... Желтый, почти зеленый, худой...
- Следствия безалаберной нравственной жизни! - заметил сзади меня Вольдемар. В его насмешке пробилось, однако, невольно сожаление и участие. Бедный! он также страдает...
И отдадут ее какому-нибудь Карпу Кирилычу - гладко обстриженному, облизанному, глупому, нравственному...
Бедное дитя мое, бедная Офелия... Да! Офелия... Невольно приходит в голову при взгляде на нее это имя, и не мне одному.
Вольдемар старался меня уверить, что все это вздор, что в ней нет ничего особенного.
Я давно не молился...
О, моя Елена, спаси меня, спаси меня!
Сентября 7.
Удивляюсь верности своих предчувствий: нынче приходил ее отец с объявлением, что за Лизу сватается жених, по рассказам его, человек с состоянием и офицер. Он просил совета моей матери, и смотр жениха назначен у нас сегодня вечером.
----
Да - это так, да и чего же можно было ожидать мне?
Через полчаса после приезда жениха я оделся и сошел вниз. Жених маленький человечек, с обиженной наружностию и со всеми манерами пехотинца сидел с моим отцом на диване; против них стоял ее отец со взглядом, устремленным на принесенный уже графин ерофеича. Матери моей не было, когда я вошел; мать Лизы сидела на креслах у печки. Разговор общий шел о строении дворца.
Она сидела у окна, на голубой козетке, играя концами шарфа, по-видимому спокойная, веселая, стараясь показывать вид, что ей вовсе неизвестна цель, для которой ее привели - да! привели, - это настоящее слово.
Когда я вошел, отец мой обратился к офицеру:
- Мой сын, - сказал он, со всею простотою порядочности, сохраненною им, несмотря на жизнь вне того круга, к которому назначали его - его природа и образованность.
Офицер привстал и вытянулся: его маленькая фигурка показалась мне удивительно смешною. Он протянул руку: я ему поклонился.
И потом, видя, что разговор опять обратился к строению дворца, я подошел к ней и сел на другой конец козетки.
Мы говорили о прошедшем бале, со времени которого мы еще не видались, я был недоволен ею, ее притворным равнодушием, ее явно ложным незнанием.
И между тем все-таки она была чудно хороша!
Вошла моя мать и через несколько минут вызвала меня в столовую.
- Говори с нею меньше, - сказала она мне, - ты хотя и брат, но все молодой человек, - жених может бог знает что подумать.
Итак, с первым появлением жениха женщина становится обреченной жертвой, которой не должны касаться профаны!..
Мне было досадно... мне становилось душно; я сел у противоположного окна и погрузился в самого себя... Ей было, кажется, страшно скучно.
Она и я - мы оба были дети.
Ее мать обратилась ко мне с просьбою сыграть что-нибудь. Я вышел в залу и сел за рояль; она также вышла и облокотилась на доску... Она, казалось, ждала, чтоб я начал разговор.
- Послушайте, - сказал я ей тихо и по-французски, - теперь дело идет о вас, о вашей жизни...
- Я вас не понимаю, - отвечала она с самым наивным изумлением.
- Мне и вам притворяться некогда - я вам говорю, что дело идет о вашем сердце.
- О сердце?.. У меня нет сердца! - и она засмеялась,
- Gnade, Gnade fur dich selber... {Пощади, пощади себя самого (нем.).} - играл я почти с отчаянием.
Подошла моя мать.
- Ну что, Лиза, нравится ли тебе жених? - спросила она.
- Жених! какой жених, тетенька? - говорила Лиза с аффектированным простодушием.
Мне было больно за нее, мне было больно за искажение ее природы... - я кончил играть - я ушел наверх.
И вот я один - и сердце мое разбито...
Неужели прав Вольдемар? неужели страдание - блажь, вздор, неужели все гадко, и все довольно гадостью?
Он хохочет злым смехом над моим отчаянием.
- Да тебе-то что? - говорил он, - разве ты влюблен в нее?..
И в самом деле, ведь она счастлива, ведь она больше ничего не требует, ведь она отрекается от сердца... Я должен радоваться ее счастию. Так, по крайней мере, говорит _нравственность_.
Сентября 10.
Вчера было обручение. Она стояла веселая и спокойная, но на жениха смотрела она как на что-то совершенно чуждое и постороннее.
После обручения он пустился в нежности; она невольно отворачивалась.
И между тем - она была весела!
Все были довольны. Отец ее был пьян.
Когда мы шли домой, ночь была холодная, светлая: месяц вырезывался светло и ярко. Во мне жило в эту минуту прошедшее, я снова мечтал, я забылся... Нет, нет, - мое блаженство, мое страдание - только мое и ничье более; другие - не поймут его, ибо не знают его, ибо другие - от мира.
Но зачем же сердце просит доверенности, зачем стремится оно жадно разделить каждое святое, прекрасное впечатление?..
... Поговорим, мой милый,
О Шиллере, о славе, о любви! - {11}
сказал мне нынче Вольдемар, с тою редкою обаятельною улыбкою, за которую я забываю все пытки, какими он меня мучит.
Я до зари просидел у его постели, слушая его рассказы о первых грезах его поэтического детства, читая его стихи, рассказывая ему свои верования... Да! Этот человек один из немногих избранников искусства - и у меня есть назначение около него...
Благодарю Тебя, боже, за это назначение, благодарю Тебя за смирение, которое вера в Тебя, навеки живущего, сообщила мне - больному, падшему, утомленному.
Да будет воля Твоя, Отче!
Алеет заря... розовым сиянием озарена моя маленькая комната, портрет матери на стене и в углу крест божественного Учителя. Все мое со мною.
Пора заснуть, пора увидеть светлый, милый образ!
Сентября 11.
Боже, боже, сжалься над нею, сжалься надо мною... осуди меня на вечное мучение, но спаси ее.
Бедный ангел, бедное дитя....ужели ты осуждена последним, роковым судом?..
Палачи, демоны... о Спаситель, Спаситель, вырви ее из когтей их!..
Спаси ее, спаси ее!..
О! неужели только за то проклята ты, мое дитя, что ты чиста и прекрасна, что ты нежна, что пытка упреков и жалоб ужаснее смерти и несчастия...
Спаситель, я во прахе перед Тобою, я готов на муки и страдания.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сентября 12.
Целую ночь, длинную, бессонную, страшную ночь провел я в рыданиях и стонах. Неужели спасения нет!..
За нами прислали вчера: мать лежала в постели больная, и потому только мы одни с отцом пошли к ним. Приходим - все по обыкновению: за столом Елисеич и будущий зять с красными физиономиями, и перед ними графин с ерофеичем. Матушка недовольна будущим зятем, что мало приносит подарков, и ругает мужа за то, что он только-де и знает, что с раннего утра наливает глаза, что она-то-де уж такая несчастная и т. п.
Я сел играть по обыкновению; она стояла подле меня прекрасная, молодая, с огненным румянцем на щеках, с тихо волнующеюся грудью...
Мы говорили - о чем мы говорили? - не знаю.
- Мне завидуют многие, - сказала она вдруг с горькою улыбкою.
- Вам?
- Да, - продолжала она так печально и жалко... - Mon frere, mon frere, je suis bieh malheureuse! {Брат мой, брат мой, я очень несчастна! (франц.).} - прошептала она едва слышно, склонивши голову на руку.
- А зачем вы не слушали меня, когда я говорил вам о сердце?.. - отвечал я почти со слезами.
- Я вас не знала, простите меня... - И она подала мне руку, которую пожал я сильно.