– А вот я слышала, – говорит наша знаменитая актриса, – что вовсе эта Тамара не девица и никакого мужа-военного у нее нет, она старая учительница, в которую он когда-то в молодости был влюблен… Сам он будто бы женился неудачно и не ладит с семьей, а запирается где-то на голубятне и объясняется этой учительнице в любви. А учительница слушает и плачет. Потому что все позади и ничего не вернуть.
– Да нет, – опровергает кто-то. – Она же была его женой!
– Учительница?
– Какая там учительница, Тамара – вовсе не учительница, она врач!
– А кто-то говорил, что ее посадили! Работала она в разведке!
– И не в разведке, а в овощном ларьке, но проторговалась…
– Господи, чего не наплетут! – без улыбки, даже хмуро изрекает Горяев. Обычно он не принимает в разговорах участия, слушает, но думает в это время о своем.
Сейчас он не выдерживает и возмущается: – У вас, случайно, не говорят, что это вообще не женщина, а подпольный публичный дом под названием «Тамара»?
– Отчего вы такие злые? – спрашивает молчащая до поры Зоя. – Не хотите, не слушайте. Ведь это касается всего двух человек! Двух!
– Но я же не кричу на весь белый свет о моем разводе с женой? – говорит Степанов.
– А он иначе не может, – парирует Зоя.
– А ты можешь?
– Не знаю, – теряется Зоя. – Но иногда мне кажется… только не смейтесь… что, будь у меня радио, я бы еще не такого наговорила!
– А чего бы ты наговорила? – живо интересуется Горяев.
Зоя шутливо отмахивается, но глаза у нее совсем не веселые. А я вдруг обнаруживаю, что все мы, тут собравшиеся, не очень-то везучие люди и всем нам есть что сказать по радио, которого у нас нет. Другое дело, что не каждый на это осмелится. И Зоя не осмелится… Это не сцена, где можно талантливо произносить чужие слова как свои собственные. А вот свои собственные… На это надо решиться.
– Я вот думаю, – говорит Степанов, – что наш сбрендивший радист – просто несчастный парень, и кричит он на всю вселенную лишь для того, чтобы кто-нибудь его услышал… Вот и вся тайна. Остальное каждый из нас домысливает в меру своего одиночества!
Перестал являться на репетиции Горяев, и все наши выступления оказались под срывом. Сперва ждали, недоумевали, строили догадки, а потом и злиться перестали, но, правда, злилась одна Волочаева, и уже не знали, что делать, где его искать.
«Тольча, – сказала знаменитая артистка Мария Федоровна, обращаясь ко мне, – ты не можешь на аэродроме его поискать, ведь надо что-то делать?..»
Легко сказать «поищи», но это же не клубик, это целая самолетная страна…
Десятки зданий, ангаров, корпусов… Но в какой-то день, мокрый, туманный и нелетный, я сказал своему непосредственному начальнику: «Схожу на свалку, винтиков наберу».
На свалку мы ходим по любому поводу, она поставляет нам запчасти для работы: винты, провода, всякие детальки, лампочки и прочее, чего никогда не бывает на складе. Свалка располагается в лесу, между нашей пятой лабораторией и летной частью, и представляет собой скопище железа: остовы самолетов тридцатых-сороковых годов, останки полуреализованных проектов и даже просто списанная за сроком техника, которую было легче свезти сюда, чем латать старые дыры и ремонтировать.
Был еще один источник добычи всяких деталек – это склад с трофейным оборудованием, которое в свое время вагонами тащили из поверженной Германии, а сгружали и хранили по принципу: вали кулем, посля разберем. Но разбираться было некому и некогда, и все это годами ржавело и становилось ненужным, и тогда кладовщик Глебов, якобы отвечающий за весь этот чужеродный хлам, снимал амбарный замок и отдавал склад на разграбление, правда, на короткое время.
Но был и подарок судьбы, несчастный для одних и счастливый для других – так и бывает в жизни, – когда на взлете рубанулся прямо среди аэродрома супергигант из последних, у него снесло весь передок от удара, сама же машина, ее корпус остались целехоньки. Летчиков схоронили (это было по части нашего Толика, украшавшего к таким событиям клубик еловыми ветками да черным крепом), а машину тягачами оттащили на край поля, отдав на разор всем желающим. Желающим, т.е. допущенным по пропускам на летное поле, у меня такой треугольный значок на пропуске, к счастью, был.
Мы налетели на машину, как шакалы, мы рвали ее на куски, выматывая, как потроха из железной утробы, километры цветной новехонькой проводки. Это был праздник варварства, день авиации у дикарей, облапивших, облепивших сотнями, как муравьи облепляют труп гордой, но поверженной птицы, прекрасное, сверкающее на солнце дюралевое туловище самолета. Его «объели» так, что через месяц на поле оставалось жалкое подобие машины, обглоданный скелет, сквозь который можно было видеть взлетную полосу и деревеньку на противоположном конце аэродрома.
Но в этот мартовский день вся аэродромная обслуга – механики, мотористы, заправщики, прибористы – пряталась по бытовкам и ангарам, никого не было на мокрых дорожках. Поеживаясь от холодных брызг, летящих с сосен, я одиноко отшагал несколько километров до «шестого комплекса», в левом крыле ангара номер один, здесь, по моему предположению, вкалывал в приборном отделе Горяев.
В задымленной и прокуренной бытовке, где коротали нелетную погоду старые и молодые технари, обсуждая житейские дела да пересказывая старые анекдоты под перестук костяшек домино, мне пространно объяснили, что Горяев перешел в новый «высотный» отдел, который занимается катапультами, а находится он в правом дальнем углу этого же ангара. «Да там видно, – сказали, – у них рельса вверх, как член, торчит!»
Допуска в ангар у меня, разумеется, не было.
Я обошел бдящего на своем боевом посту вохровца и через запасной выход, для того и существующий тут же за углом, чтобы не терять на бумажки и выяснения драгоценное рабочее время, проник в гигантский шатер ангара, плотно обжитый большими и малыми самолетами.
В дальнем левом углу, отгороженном от остального помещения дюралевой стенкой, стояло странное сооружение, наподобие огромной рельсы, уходящей под углом вверх, у основания рельсы был закреплен вагончик, вокруг которого суетились несколько человек. В одном я узнал Горяева. И он, хоть не сразу, меня заметил и махнул рукой, мол, подожди, сейчас освобожусь. Вскоре спустился, приветствуя меня словами из пьесы «Лес», которую мы с ним давно репетировали: «Аркадий! Куда и откуда?» На что я в тон ему отвечал: «С аэродрома в ангар, а вы-с, Геннадий Демьяныч?» По игре, которая у нас существовала, ему следовало бы ответить: «А я из ангара на аэродром!» Но Горяев сказал:
– А я, брат Аркаша, застрял здесь, и, видать, надолго… Так как жизнь? – И тут только я увидел, что рука у него – левая – забинтована и подвязана ремешком на груди.
– Сломал? – спросил я, потому что другие вопросы сразу отпали. Было ясно, что наш ведущий артист травмирован, и довольно серьезно.
Но Горяев не посчитал возможным обсуждать свои болячки.
– Так, ерунда, – отмахнулся, – а как жизнь, брат Аркадий, как ребята?
– Тебя заждались, – отвечал я коротко, не сводя глаз с руки. – На этой штуке?
Горяев оглянулся на «штуку» и громко рассмеялся.
– Какая же это штука? Это, брат Аркадий, не штука, а гениальная хреновина, которую господин Жюль Верн – читал такого? – описал в своей книге, ну где из пушки на Луну…
– Это пушка? – спросил я недоверчиво, не разобрав, шутит мой друг или говорит серьезно. Надо было бы сразу догадаться, что разговариваю-то я с человеком, который отсидел срок за разглашение военной тайны, а такой урок дается однажды, но на всю жизнь.
– Пушка! Конечно, пушка! – И Горяев, чуть подтолкнув, повел меня в закуток. – Ты слышал этого… ну, своего «Тамару»? Что он там плетет?
– Почему моего? – обиделся я.
– Ну он же по радио! Может быть, у вас и работает? Но ты послушай, вчера он рассказывал, что на катапульте произошел несчастный случай и один из испытателей травмировал руку…
– Про тебя?
– Моей фамилии, слава богу, не назвал, но ведь остальное описал так, будто сам все видел! Или не видел? – и так как я молчал, Горяев добавил с недоумением, но при этом он несколько раз оглянулся: – Ну, плел бы об этой, ну… О любви, что ли! А куда он полез?! У нас такой шухер, собираются еще засекретить! Ладно, – вдруг опомнился он и посмотрел мне в лицо, не сержусь ли, – это ведь я так, сгоряча! Жалко охломона, сам не понимает, на что замахнулся.
– А на что? – поинтересовался я глупо. И правда, как тот радист, мало чего еще понимал.
Горяев оглянулся и, подхватив меня под локоть здоровой рукой, повлек в дальний угол, по пути рассказывая, что вчера вышел, как всегда, в эфир этот нахал и объясняет своей Тамаре, что жизнь у него, как катапульта, что стоит в ангаре, выстрел – и летишь. А если испытатель сломал только руку, то у него, у влюбленного бедолаги, вся любовь может сломаться…
– Но ведь он о любви? – спросил я.