Банщик был силен и жилист и дело свое знал от и до и еще сверх этого. На мое замечание по этому поводу он только усмехнулся:
— Тут такие особы бывают, что и думать страшно, а ты… Ты меня уважил, заплатил хорошо. Я ж тоже человек.
— Ну, а как же, — согласился я, — это прежде всего.
Я лежал под грудой мыльной пены, и перед моими глазами неостановимыми пятерками шли этапы, и видел я их словно со стороны: меня уже не было среди них, и я понял, что почти совсем вылез из проклятой шкуры, хотя где-то внутри тоненько и болезненно ныла нотка сомнения.
Банщик заказал мне такси, и я начал одеваться. Из чуть запотевшего овального зеркала на меня смотрел весьма респектабельный джентльмен, правда, коротковолосый и с усталыми глазами, в дорогой, но не броской одежде.
Потом, уже на вокзале, я сдал Гроссгерманию в камеру хранения и пошел обедать в знакомый ресторан. Девица, сидевшая с бутылкой пива в полупустом зале, увидев меня, сразу подобралась и умело выставила из-под стола длинные, красивые ноги. Я, конечно, понял: это вызов и приглашение. Но еще в зоне у меня появился какой-то страх, вернее, сомнение в себе, какое бы, наверное, почувствовал человек, когда-то хорошо плававший, но вот уже десять — пятнадцать лет не видевший воды.
Об этом я раздумывал, уже идя к букинистическому магазину. Он оказался на старом месте, и, что более странно, в нем был тот же самый старик-продавец, который, естественно, стал еще старше и как-то высох. Я спросил у него несколько названий, купил сборник стихов Альфреда де Виньи и роман Булвера-Литтона на английском языке.
Как раз в этот момент старик спокойно проговорил:
— А вас давно не было у нас, молодой человек.
Я вздрогнул:
— Работал на Крайнем Севере.
Старик усмехнулся:
— Это меня не касается, жизнь есть жизнь. Но я вас хорошо помню. Вы — хороший покупатель, и не только потому, что готовы платить за книги, а потому, что любите книги и, смею сказать, знаете. А это немаловажно, особенно в вашем возрасте. Вероятно, в вас было кое-что заложено в детстве.
Внезапно он нагнулся и из-под прилавка вытащил две толстенные книги. Одной из них оказались трактаты Фомы Аквинского.
— Для души, — усмехнулся старик. — Так ведь сейчас говорят. Ну, а это, — и старик сунул мне книгу в сафьяновом переплете, на котором горели чуть потускневшие буквы: «Карл Опель. Техника любви», — это вообще редкая и оригинальная книга по проблеме, которую почему-то прячут в седьмой сундук.
В Липецк я приехал утром. Оставив чемодан в камере хранения, я пошел по адресу. Это оказался большой и очень красивый дом в глубине двора и сада. Посмотрев по сторонам, я дернул за веревочку в дверях и вошел внутрь. Ко мне навстречу, держа на отлете руку, шла пожилая, но приятная на вид женщина.
— Вы Полянцева? — спросил я, хотя заведомо знал, что это именно так. — Анна Ивановна?
Она, не отвечая, несколько мгновений смотрела мне в лицо.
— От Павлика?
— Да… — несколько удивленно ответил я, — у меня есть письмо для вас.
Она побледнела и схватилась рукой за сердце.
— Да все в порядке с ним, — поспешил я успокоить ее.
Она как-то странно оглянулась по сторонам.
— Не беспокойтесь: я законно освободился. Но долго был с Пашей.
Она махнула рукой:
— Раз от него, то мне все равно: законно, незаконно, идемте в дом. Вы как приехали? Поездом?
— Поездом, Анна Ивановна. И чемодан в камере хранения оставил.
— Потом сходишь, — ответила она, проводя меня в дом.
Усадив меня за стол, покрытый старинной кружевной скатертью, она надела очки и начала читать письмо, а я стал рассматривать комнату, с красивыми домоткаными половиками, с геранью на окнах, с кружевными салфеточками и подушечками. Хотя все это и было просто до наивности, но здесь было очень спокойно и уютно, и даже запах, который стоял в комнате, был запахом сада.
Когда она повернулась ко мне, ее лицо было залито слезами.
— Ну, как он там, скажи честно.
— Да все нормально, Анна Ивановна, — заверил я ее.
— Я — Нюся, так меня и зови, а Анной Ивановной меня следователь звал, когда Пашу взяли.
Что я мог ей сказать? Я сказал, что все хорошо, что скоро будет амнистия, что он уже пять лет отсидел, да по амнистии половину скинут, короче, года через два, ну, самое большое, три, отпустят.
— Так, значит, это ты должен был приехать от него.
— А, значит, вам обо мне Паша писал?
— Писать не писал, но по цыганской связи передали.
— Да, да, — вспомнил я, — он же — русский цыган.
Она лишь слабо улыбнулась:
— Уж и не знаю кто. Году в двадцатом, во время гражданской, его, еще ничего не соображающего мальчонку, подобрал цыганский табор. Он так и вырос в таборе.
«Значит, цыгане — через цыган», — подумал я. И вспомнил, как Паша сказал мне: «Э, доктор, пройдет время, и нас не станет. Нет, не то что исчезнут воры, мошенники, авантюристы. Они всегда были и будут. Но исчезнет наш неписаный закон, исчезнут наши понятия, наши обычаи. Придут другие. А эти, — он кивнул головой в сторону цыгана, — они останутся. Для них цыганский закон — все, ибо цыган — сначала цыган, а уж потом — все остальное».
— О чем задумался? — спросила Нюся, уже успев оправиться и вытереть глаза.
— Да вот думаю: покупал костюм, рядился-наряжался, а ты вот сразу меня опознала.
— Да, — кивнула головой Нюся. — Так ты барин, министр. Но по глазам я бы любого из вас узнала, хоть ты царскую корону надень или шапку Мономаха. Глаза вас выдают, мученые они у вас, крученые… А ведь их не заменишь. Вот так.
В эту ночь я спал как убитый. Уж больно хорошо было в этом доме, где окна выходили в сад, а солнечные лучи, проходя через листву яблони у окон, то появлялись, то исчезали, когда легкий ветер, залетая в комнату, покачивал кудрявую шапку листвы. Первое, что я увидел, когда открыл глаза, это было косое, чуть голубоватое отражение в стеклах открытого в сад окна. Нюся мыла грязные резиновые сапоги. Я быстро оделся и, еще без рубашки, вышел в сад, где прямо на дереве висел большой самодельный умывальник с соском. Вода в нем была холодная, почти ледяная: видно, Нюся только что налила туда воду из колодца. Но я это любил — холодную воду, такую, чтоб дух захватывало, любил умываться ею, чувствуя, как отступает ночная расслабленность и дремота.
— Что так рано вскочил? — спросила Нюся, подходя ко мне с полотенцем в руках.
Потом, после завтрака, я позвал Нюсю в дом:
— Тебе передавали, что я что-то должен тебе отдать?
Нюся молча кивнула головой.
— Закрой двери, дай лопату и покажи, где погреб.
Она, ничего не говоря, вышла и принесла комбинезон.
— Вот, одевай. Тут перемажешься весь. Двери я закрыла. Никто не придет. Кому я тут нужна?
Она скатала половик, и я увидел еле заметный четырехугольный вырез в полу с утопленным в толстые доски кольцом. Из погреба дохнуло сыростью и какими-то специями и соленьями. Нюся щелкнула выключателем, и я увидел бочку, и два бочонка, и еще какие-то бутыли. Погреб оказался довольно глубоким, не менее трех метров, и вниз сходила сваренная из труб лестница.
Я посмотрел на входную дверь и, определив нужный угол, спустился вниз. Земля здесь была, как резиновая, и я с большим трудом добрался до нужного мне шестого бревна. Когда я поддел нужное мне бревно ломом, оно пошло, и кусок его повернулся на невидимой оси, как дверь. Внутри небольшой ниши лежал чемодан.
— Сколько много денег?! — растерянно проговорила Нюся.
— Это Паша тебе и детям велел передать, — сказал я, отложив в сторону тяжелый мешочек, склеенный из резины: в нем, как мне показалось, было еще что-то кроме золота, о котором говорил Паша.
Часа через два Нюся зашла ко мне в комнату и, став на пороге, предложила:
— Себе-то возьми сколько-нибудь.
— Что мне нужно было взять, я уже взял, — отрезал я. — Так велел Паша. А это все тебе и детям. И спрячь денежку куда подальше.
P. S. Так я узнал Пашку, с которым меня связало очень многое. Но я не смог вытащить его из тюрьмы, и он перерезал себе вены в следственном изоляторе.