7
Мы с Роськой и Гаврюшей сидели на самом краю Хребта Дракона, прямо над морем, и ели белую черешню. Для меня черешня — привычное дело, а Роська смаковала каждую ягодку. Еще бы, после интернатской еды!.. Роська рассказывала, я слушал.
— Пришли двое: мужчина и женщина. Говорят: «Это квартира Осташкиных? Ты Ярослава? Твои родители погибли, брат в больнице № 10. Никуда не уходи, скоро за тобой приедут». Я сначала не поверила, рассердилась даже: что за дурацкий розыгрыш? Но потом… их час нет, два… Никто не приезжает, но и родителей нет. Не могут же люди весь день по магазинам ходить. Я телевизор включила, а там новости — взрыв в супермаркете. Я в справочнике нашла телефон той больницы. Мне и говорят: да, мол, есть такой мальчик, три часа назад поступил. Шансы, что выживет, равны нулю. Есть крохотная надежда.
Рассказывала Роська спокойно, но от этого было еще страшнее. Будто дальше будет еще хуже.
— Я сразу к нему поехала. Одеяло взяла и молока купила. В голове только одно: лишь бы Максим выжил. Знаешь, если бы не это, я бы просто легла на пол и умерла, когда мне про маму с папой сказали. А так во мне все отключилось, только одно осталось — Максим.
Врачи Роську не прогоняли, и она просиживала в больничном коридоре дни и ночи. Медсестры то и дело уговаривали ее поесть и поспать, но Роська не ела и не спала — четыре дня. Наверное, она все же засыпала, но тут же на кушетке и для себя незаметно. Приходили папины друзья, молча сидели рядом, сказали, когда и где похороны. Один раз мимо проходили врачи, и кто-то из них сказал:
— Умер.
И Роське показалось, что это про брата. Она накинулась на одного врача, стала бить его ладонями, кричать и плакать.
— Я совсем себя не помнила. Мне потом сказали, что это нервное. Так стыдно…
Еле-еле ее успокоили, отвели к главврачу.
— Да жив, жив твой Максим, — сказал тот.
— Иди домой, поспи, отдохни, а то ты нам всех врачей перебьешь. А Максима мы скоро переведем в детское отделение.
Но Роська ушла только тогда, когда ее пустили к брату, и она убедилась, что он живой. Роська вернулась домой. Вот тут-то тоска и скрутила ее. Тоска и страх: у них не было никаких родственников, они с Максимом остались одни на всем белом свете.
— Максима из больницы сразу определили в детский дом. Родственников-то у нас нет. И меня следом. Я сама туда пришла. Лучше же вместе…
Но там оказалось совсем не лучше. А просто невозможно.
— Понимаешь, об этом даже не рассказать. Мне еще повезло, а как издевались над Максимом! Он раньше такой веселый был, всегда улыбался, а там… его будто серой пылью обсыпали, и все, навсегда. А однажды он исчез…
Роська вроде бы простыми словами рассказывала, как раньше, но я вдруг ясно ощутил все звуки, запахи, все Максимкины чувства и переживания, все мысли, будто бы я раздвоился: один «я» сидел на берегу моря и слушал красивую девочку Роську, а другой «я» стал Максимом Осташкиным год назад.
Степанов придумал этому явлению огромное нерусское название, а Вероника, а вслед за ней и весь Поселок, говорила проще — «раздвижка сознания». Потому что границы твоего сознания как бы раздвигаются, и ты впускаешь в себя еще одно сознание, чужое. Вероника владела этим искусством в совершенстве и утверждала, что умеет «раздвигаться» до сознания дельфинов. У меня же раздвижка ни разу не получалась. А тут, слушая Роську и глядя на море, я ясно представил веселого мальчика Максима, у которого в один день рушится все. И что-то сдвинулось в воздухе и вообще везде, и я… даже перестал слышать Роську….
Вечером, когда дежурный воспитатель погасил свет и ушел в свою комнату, предводитель мальчишеской спальни, где жил Максим, Шалин, прыщеватый подросток, сказал, что сегодня они идут на дело, в деревню.
— И ты, Мамина радость, пойдешь. Хватит быть мальчиком-колокольчиком. Без разговоров, — ткнул он в Максима.
За что Шалин прозвал его «Маминой радостью», Максим не знал. Наверное, за то, что директриса как-то погладила его по голове и сказала умиленно:
— Ты, наверное, своим родителям доставлял только радость.
Зато Максим точно знал, что Шалин его ненавидит, и что от него не отвяжешься. Максим не то чтобы Шалина боялся, но ведь еще с прошлой «темной» синяки не зажили, а Роська опять пристанет: «Что они с тобой сделали!» Но пойти он не мог. Шалин с приближенными ведь и не воруют даже, а больше пакостят. Окна бьют, кошек вешают, в сено стекла суют. Нет, не мог Максим пойти. Ради Роськи не мог, потому что ей все расскажут. Ради мамы с папой. Он верил, что они смотрят на них из какого-то другого мира. И помогают. Хотя бы сделать правильный выбор. Чтобы потом стыдно не было. И Максим сказал:
— Не пойду я, Шалин, хоть до смерти забейте.
Шалин криво усмехнулся:
— Чего тебя бить, ты и так битый.
Они ушли, а Максим тут же уснул. Потом он не раз думал, что ему за ужином что-то подсыпали в чай. Потому что так крепко он никогда не спал — ничего не слышал, ничего не чувствовал. Как вернулись Шалин и остальные, как подняли его вместе с матрасом и вытащили через окно, как пронесли через полгорода и бросили посреди пустой улицы.
Проснулся Максим от холода. Занималось раннее утро. Максим зябко передернул плечами, огляделся. Вдоль улицы тянулась красная кирпичная стена, слышались стук колес и паровозные гудки. Максим знал, что это за место. Он сел на свой матрас и заплакал. Впервые после больницы.
Это место в городе называли Портом. Почему — совершенно неясно. Рядом не было ни моря, ни реки. Был вокзал с путаницей путей, тяжелыми и бесконечными товарными поездами, с худыми собаками, с грязными нищими, которые селились в заброшенных бараках и под высокими платформами. На вокзале были свои законы. И в Порту тоже. Портовых боялись. Они не любили чужаков, были скоры на расправу, про них рассказывали страшные истории. И Максим сразу понял, что все — пропал.
Он даже не очень удивился, что проснулся здесь. Если уж решили расправиться с человеком окончательно, ничего удачнее, чем бросить его одного, раздетого, в Порту, придумать нельзя.
— Пусть, пусть, — зло шептал Максим, не вытирая слезы. Он не сомневался, что его убьют. Только бы не издевались. И Роську жалко.
Но даже боль за Роську не встряхнула Максима. Не было у него сил бороться за эту жизнь, тем более, что ничего хорошего в ней уже не будет. Надо было ему погибнуть тогда с родителями! Только вот Роська… Да, Роська, но все-таки ей легче живется в детдоме. Или это только кажется? Нет, просто Роська другая. Она живет с солнцем внутри. Роська умеет пройти по лужам и грязи, не замарав обуви, так и среди злости, подлости и бесконечного сиротского одиночества умеет она жить так, что ни злоба, ни тоска не прилипают к ее мудрому сердечку.
Максим скорчился у стены, замерзший, испуганный. Может, час он просидел так, может быть, пятнадцать минут. Кто-то тронул его за плечо.
— Эй, ты!
Максим поднял глаза. Перед ним стояла шеренга босяков. В прямом смысле — обуви не было ни у кого. Ноги черные, пятки затвердевшие.
— Ты чего тут стриптиз развел? Поднимайся давай! — сказал упитанный лысый парень лет семнадцати.
— Отстаньте от меня, — попросил Максим.
Какая уже разница, что с ним сделают за это безобидное сопротивление? Он так замерз и устал, что умер бы сейчас если не с удовольствием, то с облегчением.
— Смертник, — спокойно оценил лысый.
Он был здесь главный, это ясно. Вроде Шалина в детдоме. А Лысый — это кличка. А у тощего светлоглазого — Нытик. А смуглого в грязном взрослом пиджаке все называли Платоном. Конечно, никто не представлялся Максиму. Все это он понял, пока его тащили вдоль стены. Он не сопротивлялся, только, когда Нытик толкнул его, сказал:
— Не толкайся.
Наконец остановились в каком-то тупичке: стена и дощатый забор с двух сторон. Поставили у стены, выстроились напротив.
— Доставай, — коротко приказал Лысый двухметровому.
Тот коротко зевнул и вытащил из рукава мешковатой куртки обрез. Максим вжался в стену, голой спиной почувствовал шершавую поверхность камней, и на секунду ему очень, очень захотелось жить.
— Ну, пли, — тихо скомандовал Лысый.
Неужели все? Вот сейчас и — все?
Максим точно знал, что смерть — это не конец. Он не верил ни в ад, ни в рай. Точнее, верил, но по-своему. Верил, что если человек жил честно, был добрым, ни над кем не издевался, даже если он не был героем, а просто не делал подлостей, то после смерти он попадает в такое место, где встретится со всеми, кого любил здесь, в этой жизни, и там уже не будет смерти, и голода не будет, и болезней. И, наверное, там всегда лето. И живет его любимая собака Джемка, которая умерла два года назад от чумки.
В Максимкином же аду чертей и огня не было, просто человек там всегда один. Может, там те же райские кущи, но зачем они, если ты всегда один?