Сходство с категорическим императивом очевидно, но здесь он просто не работает – лишь в личном уничижительном смысле. В очередной раз мы имеем дело с синдромом единомыслия. То, что я нахожу созданный Фрэнсисом Бэконом[7] образ визжащего понтифика прекрасным, еще не означает, что те же чувства должны испытывать и другие люди.
Далее Кант заявляет, что наука может существовать лишь благодаря единству и непротиворечивости природы. Это единство нельзя доказать, но можно предположить. К этой идее близка другая, о целенаправленном характере природы. По Канту, целенаправленность природы – это «особое априорное понятие». Как нам ныне известно, понятие это отнюдь не обязательно для того, чтобы предположить единство и непротиворечивость природы. Более того, сегодня последнее даже оспаривается положениями квантовой теории.
Кант настаивал на том, что, хотя мы не в состоянии доказать, что мир имеет некую цель, мы должны рассматривать его так, «как будто» он такую цель имеет. Он не отрицал злых, уродливых и на первый взгляд бессмысленных проявлений мира, но считал, что они не так важны, как их более духоподъемные противоположности. В следующем веке Шопенгауэр выразит противоположную точку зрения – возможно, гораздо более обоснованную. В конечном счете ни оптимистический, ни пессимистический взгляд на мир не может быть подкреплен доказательствами и, как следствие, остается делом темперамента конкретного индивида.
Между тем Кант продолжал вести свой привычный, строго размеренный образ жизни, а жители Кёнигсберга по-прежнему сверяли часы по его выходу на прогулку. Своим мнением, что время существует лишь в наших умах и не имеет ничего общего с реальностью, Кант в известной мере обязан жизни в Восточной Пруссии. С юга и запада она граничила с Польшей, которая жила на час вперед. А на востоке находилась Россия, сверявшая время по юлианскому календарю и потому отстававшая от всей остальной Европы на одиннадцать дней. Самые ближние из тех, кто жил по тому же самому времени, находились на западе, в Германии, отделенной Польшей от Восточной Пруссии на много миль.
Кант жил на Принцессинненштрассе, в доме, который в 1893 г. был разрушен. Здесь о нем заботился его старый ворчливый слуга Лампе, с которым философ обходился в равной степени ворчливо. Каждой вещи полагалось знать свое место, каждое действие было расписано от и до. Даже помогать хозяину раздеваться по вечерам следовало в строго определенном порядке. Ложась спать, Кант надевал летом один ночной колпак, а зимой – два, поскольку зимы в расположенном возле балтийских вод Кёнигсберге были холодные.
Как и все привередливые домашние тираны, Кант неизменно заботился о духовном благе верного Лампе. По его словам, он восстановил Бога в «Критике практического разума» для того, чтобы дать Лампе то, во что тот мог бы верить. Вряд ли слуга в полной мере оценил такую заботу – во всяком случае, свидетельств его благодарности не сохранилось. Гораздо легче догадаться, как относился он к философскому методу своего хозяина поддерживать чулки – а именно посредством кусков бечевки, продетых через карманы штанов и крепившихся к пружинам, находившимся в двух коробочках. (Данный курьезный факт может показаться верхом абсурда, однако подтверждается рядом независимых источников, один из которых содержит предположение о том, что это как-то связано с профессией его отца, который, как известно, был шорником.)
Подобно многим обладателям независимого и изощренного ума, Кант был типичным ипохондриком. Более того, он единственный замечал, что с ним что-то не так. За свою долгую жизнь этот тщедушный маленький человечек с искривленным туловищем никогда не знал болезней. Ипохондрия вынуждала его следовать строгому, раз и навсегда установленному режиму. Например, в числе привычек Канта было дышать исключительно через нос, особенно во время прогулок в холодную погоду. Это означало, что осенью, зимой и весной он не отвечал даже тем, кто здоровался с ним на улице, ибо, открыв рот, рисковал подхватить простуду.
Ему крупно повезло, поскольку он сумел опубликовать свои три великие «Критики». В тот период политическая обстановка в Пруссии была на редкость спокойной, что в целом нетипично для этого государства. Крайне сомнительно, что Канту удалось бы издать свои главные труды в других европейских странах. Он ценил это и посвятил «Критику чистого разума» Зейдлицу, министру образования в кабинете Фридриха Великого. Как и надлежит провинциальному профессору-педанту, Кант на словах выражал почтение своему монарху. Однако в душе – как это ни удивительно – он был революционер. К французским же философам, подвизавшимся при дворе Фридриха, он не испытывал ничего, кроме презрения.
В 1786 г., когда Фридрих Великий умер и его место на прусском троне занял Фридрих Вильгельм II, Кант угодил в щекотливую ситуацию. Министром образования стал Вёльнер, ярый пиетист. Он обвинил Канта в том, что своими философскими трудами тот бросает тень на Священное Писание. По всей видимости, кто-то из чиновников министерства все-таки смог продраться сквозь восемьсот страниц «Критики чистого разума» и, к вящему своему ужасу, обнаружил, что в ней отрицаются свидетельства существования Бога. От Канта потребовали поклясться, что он не будет читать лекции и писать книги на религиозные темы. Философ написал королю письмо, в котором обещал подчиниться этому приказу. Но, когда в 1797 г. король умер, Кант счел себя свободным от обязательства и вернулся к этой теме с еще большим рвением и со свежими силами. (Как мы видим, взгляды Канта на ложь допускали известную гибкость.)
Тем временем возраст Канта приближался к семидесяти. Долгие годы преподавательской и научной работы довели его ипохондрию до такой степени, что его можно было назвать гением мнительности. Каждый месяц он обращался к главе полиции Кёнигсберга с просьбой разрешить ему ознакомиться с последними статистическими данными о смертности в городе, на основании которых высчитывал предполагаемый срок своей жизни. Кант убедил себя в том, что несварение желудка отрицательно влияет на работу мозга, и добавил в свою домашнюю аптечку, размерами с небольшую лабораторию, внушительное количество слабительных средств. Он с жадностью читал журналы, писавшие об открытиях в области медицины, дабы выяснить, не появилось ли у него новых заболеваний. Встревоженные коллеги, пытавшиеся доказать ему вред подобного хобби, были быстро поставлены на место. Кант знал о болезнях больше любого университетского профессора медицины.
В разговорах на эту тему, как и на все другие, он терпеть не мог возражений. (В отличие от других неисправимых эгоистов он бывал неизменно прав и знал это.)
Подобное высокомерие со стороны гения могли покорно сносить лишь профессора университета, но никак не слуга Канта Лампе, которому долгие годы приходилось терпеть сварливый нрав хозяина. После нескольких десятилетий верной службы он пристрастился к выпивке, и Кант был вынужден выставить его за дверь.
Между тем философ продолжал стоически сопротивляться вниманию к своей персоне со стороны родственников. Свое упорное нежелание общаться с сестрами он объяснял тем, что им далеко до его интеллектуального уровня. (По его убеждению, после смерти Ньютона никто в Европе больше не мог тягаться с ним по части интеллекта.) Когда же его начинали донимать расспросами, он говорил, что его сестры – женщины в целом милые и приятные, но у него с ними нет ничего общего, ибо они недостаточно развиты. Эта отговорка вряд ли оправданна в отношении его брата, человека культурного и образованного, что, однако, не мешало Канту относиться к нему с равным пренебрежением. Брат трепетно стремился к сближению со своим знаменитым родственником-философом и регулярно слал ему письма с предложениями встретиться. Увы, безрезультатно. В какой-то момент брат взмолился: «Для меня наше отчуждение невыносимо, ведь мы как-никак братья». Прошло два года, прежде чем Кант отослал ответное письмо, в котором сообщил, что все это время был слишком занят и не мог написать раньше. В самом последнем письме брату, которое философ написал в возрасте шестидесяти восьми лет, после того как два с половиной года не отвечал на его очередное письмо, он пишет, что будет с братом в своих мыслях весь остаток отпущенных ему лет, однако аккуратно уклоняется даже от туманных намеков на встречу.
С возрастом одиночество и мизантропия Канта усилились еще больше. «Жизнь мне в тягость, – признавался он. – Я устал от нее. И если ангел смерти придет ко мне этой ночью и призовет к себе, я подниму руку и скажу: “Слава Богу!”» Что не мешало ему и дальше страстно отдаваться своему хобби, которое, по его мнению, было способно продлить ему жизнь. Любая мысль о маячившем впереди конце моментально пресекалась. Философа не страшила мысль о самоубийстве, но она была нравственно ложной. Вскоре его стали одолевать ночные кошмары. Каждую ночь он во сне оказывался в окружении разбойников и убийц. Симптомы паранойи были очевидны. Философ заявлял: «Окружающие ненавидят друг друга, каждый пытается возвыситься над остальными, они полны зависти и подозрительности и прочих пороков. Человек – не Бог, он – дьявол». Им был сделан и такой вывод: «Имей человек право говорить и писать то, что думает, то на земле Божьей не было бы создания хуже». Две эти цитаты показывают нам, как он, по всей видимости, воспринимал самого себя в конце эгоистичной, но в целом безупречной жизни. (Его трудно винить в том, что он слишком сурово обошелся с Лампе. При желании тот мог легко найти себе новое занятие и нового хозяина. И хотя Кант практически не виделся с сестрами, он регулярно посылал им деньги.)