С последним словом Керубино сделал шаг к софе.
«Ни с места! Или я позвоню, — крикнула графиня, — и прикажу моим людям выбросить вас за дверь.»
Керубино закусил губу и положил руку на рукоять ножа.
«Послушайте, синьора, — проговорил он сдержанно. — Когда вы услышали мои шаги, вы ждали появления какого-нибудь аббатишки или праздношатающегося богача-француза, и подумали: «Ну, слава богу, денек у меня сегодня выдался неплохой». Но, увы, синьора, это не был ни тот, ни другой. Это оказался калабриец, и притом не с равнины, а с гор; если хотите, мальчуган, но мальчуган, принесший в Неаполь из Тарсии в платке голову бандита, и какого бандита! Самого Чезариса! Золото, которое вы видите, — это все, что осталось из платы, полученной за его голову. Остальные две тысячи пятьсот дукатов проиграны в карты, пропиты и истрачены на женщин. За эти пятьсот дукатов я еще в течение десяти дней мог бы иметь женщин, вино и игру. Но я захотел иметь вас, и я получу!»
«Мертвую — да, может быть.»
«Живую.»
«Никогда!»
Графиня протянула руку с намерением схватить шнурок сонетки, но Керубино в один прыжок очутился около софы. Графиня вскрикнула и лишилась чувств: кинжал Керубино пригвоздил ее руку к стенной обшивке, всего шестью дюймами ниже шнурка сонетки.
Спустя два часа Керубино вернулся в «Венецию» и разбудил Челестини, спавшего сном праведника. Последний уселся на кровати, протер глаза и посмотрел на друга.
«Откуда эта кровь?» — спросил он.
«Это так… ничего…»
«А графиня?»
«Она — великолепная женщина.»
«Какого ж черта ты меня так рано разбудил?»
«А потому что у нас не осталось ни калли, и нам необходимо до свету убраться отсюда.»
Челестини поднялся. Вышли они из гостиницы в обычное время, и никто не подумал их остановить. В час ночи они уже были за мостом Магдалины, а в пять вступили в горы. Тут они остановились.
«Что ж мы теперь станем делать?» — спросил Челестини.
«Я не знаю. А может быть, ты хочешь вернуться в гостиницу?»
«Нет, ни за что! Клянусь Иисусом!»
«Так сделаемся бандитами.»
И дети подали друг другу руки, поклявшись в вечной и неизменной верности. Они свято соблюдали клятву, и ни разу с тех пор друзья не расставались… Впрочем, это неверно, прервал сам себя Жакомо, посмотрев на могилу Иеронимо, — вот уже час, как они расстались.
Глава II
— Теперь можете ложиться спать, — сказал Жакомо, — посижу за вас и разбужу, когда настанет время собираться в дорогу. Это будет часа за два до рассвета.
В ответ на эти слова каждый стал располагаться поудобнее, чтобы получше за ночь отдохнуть. Одна Мария продолжала сидеть, не трогаясь с места.
— Неужели ты так и не попытаешься отдохнуть, Мария? — сказал Жакомо, стараясь придать не присущий своему голосу оттенок ласки.
— Я не устала, — сказала Мария.
— Слишком долгая бессонница может плохо отразиться на здоровье твоего ребенка.
— В таком случае я сейчас лягу.
Жакомо бросил на песок свой плащ. Мария легла на него и, робко посмотрев на бандита, промолвила:
— А вы?
— Я? — отвечал Жакомо. — Я пойду искать лазейку, чтобы мы смогли уйти под самым носом у французов. Они не так хорошо знают горы, чтобы не оставить нам никакого выхода. Здесь же, на этом утесе, мы не можем оставаться вечно, и чем скорее мы отсюда выберемся, тем лучше.
— Я пойду вместе с вами, — сказала Мария, поднимаясь.
Запрещая ей это делать, атаман махнул рукой.
— Ведь вы знаете, — продолжала Мария с живостью, — как я уверенно хожу по горам, как зорко вижу и как легко дышу. Позвольте мне сопровождать вас, умоляю.
Две слезы медленно катились по щекам Марии. Бандит приблизился к ней и сказал:
— Хорошо. Но ребенка придется оставить: он может проснуться и заплакать.
— Идите один, — сказала женщина, снова ложась.
Бандит ушел. До тех пор, пока не исчезла его тень, Мария провожала его взглядом. Затем она вздохнула, склонилась головой над ребенком и, как бы заснув, застыла в неподвижной позе.
Спустя два часа со стороны, противоположной той, в которую удалился Жакомо, послышался легкий треск. Мария открыла глаза и узнала Жакомо.
— Ну, — спросила она, с беспокойством различая сквозь ночной сумрак мрачное выражение его лица, — что вы нашли?
— А то, что пастухи или крестьяне нас предали. Нет ни одного выхода, где бы не стоял часовой, — проговорил Жакомо, с досадой бросая карабин на землю.
— Значит, нет возможности уйти с этой скалы?
— Никакой. Разве вот орлы, вьющие там свои гнезда, одолжат нам свои крылья… Никакой возможности. Проклятые французы, чтобы вам погибнуть в вечном огне, нехристи!
И с сожалением брошенная шляпа упала рядом с карабином.
— Что же нам теперь остается делать?
— Здесь будем… Они не осмелятся придти сюда.
— Но здесь мы с голоду умрем.
— Да, если господь не пошлет нам с неба манны, на что рассчитывать особо не приходится. Во всяком случае, лучше умереть с голоду, чем отправиться на виселицу!
Мария прижала к груди ребенка и испустила глубокий вздох, скорей похожий на рыдание. Бандит топнул ногой…
— Ладно. Сегодня вечером у нас еще найдется чем попировать, да и на завтрашнее утро кое-что останется. Пока нам больше ничего и не нужно. А теперь будем спать.
— Я уже сплю, — сказала Мария.
Бандит улегся рядом.
Жакомо был прав: он был предан. Но не крестьянами и не пастухами, а своим же братом — разбойником. Захваченный перед тем Антонио, желая избежать петли, пообещал предать главаря шайки, а начал он с того, что сам расставил часовых, на которых и натолкнулся Иеронимо.
Однако, полковник, командовавший осаждающим отрядом, все еще продолжал держать Антонио под строгим надзором. Для того, чтобы Антонио действительно мог избежать веревки, необходимо было изловить Жакомо, так как полковник был слишком предусмотрителен, чтобы выпустить своего пленника, не заручившись кем-нибудь другим. Незадолго до рассвета он приказал двум солдатам вести Антонио за собой, чтобы вместе с ним убедиться в том, что осажденные не улизнули. Если бы наверху никого не оказалось, это значило бы, что часовые были плохо расставлены. И так как Антонио взял это дело на себя, то, стало быть, он вдвойне предатель, заслуживающий быть дважды повешенным. Против такой военной альтернативы ничего нельзя было возразить, тем более, что для Антонио не было другого исхода, как согласиться. Перед полковником он не кривил душою. Искренний в своем предательстве, он был совершенно уверен, что его товарищам не выбраться из устроенной им западни.