По воскресеньям, закрыв в полдень лавку, родители гуляли в лесу, устраивали пикники с лепешками, испеченными без яиц. Отец носил меня на руках, пел или насвистывал. Когда начиналась тревога, мы вместе с собакой прятались под бильярд в кафе. От всего пережитого осталось чувство — что ж, «такова судьба». Во время Освобождения отец научил меня петь «Марсельезу», рифмуя «тиранов» со «стадом баранов». Как и все люди вокруг, он был очень весел. Когда пролетал самолет, брал меня за руку и выводил на улицу посмотреть на птичку в небе. Война кончилась.
В 1945 году, охваченный общим чувством надежды на будущее, отец решил покинуть Долину. Я часто болела, врач хотел отправить меня в санаторий. Родители продали лавку, решив вернуться в И..., где ветреный климат и отсутствие реки казались им подходящими для здоровья. Грузовик с мебелью, в котором сидели и мы, прибыл в И... в разгар октябрьской ярмарки. Город немцы сожгли, над руинами высились бараки и карусель. Три месяца родители жили в двух комнатушках с земляным полом, без электричества, которые им уступил кто-то из родственников. Торгового заведения, доступного по их средствам, не продавалось. Отец нанялся в городской управе засыпать воронки от бомб. По вечерам, держась за перекладину для тряпок — принадлежность старых плит, мать говорила: «Ну и дожили!» Отец ничего не отвечал. После обеда мать водила меня гулять по всему городу. Разрушен был только центр. Магазины обосновались в частных домах. Одно из воспоминаний о лишениях тех дней: однажды вечером в небольшом окошке, единственно освещенном на всей улице, я вижу поблескивающие целлофановые мешочки с овальными розовыми конфетами, в сахарной пудре. Но купить их нельзя: нужны талоны.
Родители нашли продававшееся кафе, совмещенное с бакалейной лавкой и торговлей дровами и углем, в отдаленном от центра квартале на полпути между вокзалом и богадельней. Моя мать девочкой ходила туда за покупками. Крестьянский дом с пристройкой из красного кирпича с одной стороны, большой двор, сад и полдюжины сараев для товара — с другой. Внизу продовольственная лавка, соединенная с кафе крохотной комнатой, откуда вела лестница в спальни и на чердак. Хотя комнатку превратили в кухню, покупатели по-прежнему пользовались ею, проходя из лавки в кафе. На ступенях лестницы, у самых спален, хранились запасы продуктов, портящихся от сырости: кофе и сахар. Внизу не было ни одной жилой комнаты. Уборная находилась во дворе. Наконец-то у нас был свежий воздух.
С этой поры мой отец перестал быть рабочим.
Поблизости от нашего кафе имелось несколько других, но продовольственной лавки не было. Еще долго центр города оставался в руинах, лучшие бакалейные магазины довоенных лет временно разместились в желтых бараках. Нам никто не мог причинить зла. (Это выражение, как и многие другие, неотделимо от моего детства, и лишь усилием воли мне удается лишить его значения угрозы, которое содержалось в нем в те дни.) Население квартала состояло не только из рабочих, как в Л...; здесь жили ремесленники, рабочие газового и других небольших заводов, пенсионеры из «материально необеспеченных». Люди тут держались на большом расстоянии друг от друга. С отдельными домиками из песчаника, огороженными решеткой, соседствовали одноэтажные жилые дома, сгрудившиеся по пять-шесть вместе, с общим двором. Вокруг — множество огородов.
Это было кафе завсегдатаев, тех, кто регулярно выпивал до или после работы, чье место за столиком считалось священным: строительные рабочие и несколько клиентов, которые по своему положению могли бы выбрать место и получше, — отставной офицер флота, инспектор по социальному обеспечению — значит, люди не гордые. По воскресным дням посетители бывали иные: к одиннадцати часам заходили выпить чего-нибудь перед обедом целыми семьями; детям заказывали гранатовый сироп. После обеда сюда стекались старики из богадельни, отпущенные до шести часов вечера, веселые, шумные, затевавшие песни. Иногда, после изрядной выпивки, кое-кого из них приходилось укладывать проспаться в одном из сараев во дворе, чтобы позже в приличном виде отправить к монашкам в богадельню. Кафе по воскресеньям заменяло им семью. И отец сознавал, что выполняет нужную социальную роль, предоставляя возможность повеселиться и отдохнуть на свободе всем тем, которые, по его выражению, «не всегда были такими», но не умел объяснить толково, по какой причине они такими стали. Те же, кто никогда не переступал порог нашего кафе, конечно, считали его кабаком. По окончании работы на соседней фабрике нижнего белья сюда заходили женщины отметить чей-нибудь день рождения, свадьбу или отъезд. Они покупали в лавке бисквитное печенье, которое макали в шипучее вино, и дружно хохотали, корчась от смеха.
Когда пишешь, словно скользишь по грани между попыткой оправдать ту жизнь, что считают убогой, и заклеймить отверженность, на которую она обрекает. Ведь это была наша жизнь, и мы даже были по-своему счастливы, хотя она и создавала унизительный барьер между нами и другими (сознание того, что у нас «недостаточно прилично»); я хочу сказать, что счастье и отверженность существовали бок о бок. Создавалось впечатление — пожалуй приятное — легкой качки от одного к другому.
Отцу около пятидесяти, он еще в расцвете сил, держит голову прямо, вид озабоченный, словно боится, что снимок не получится; на нем темные брюки в тон светлому пиджаку, рубашка, галстук. Снимок сделан в воскресенье, в рабочие дни он носил спецовку. Да и вообще мы фотографировались по воскресеньям — тогда и времени больше, и одеты лучше обычного. Рядом с ним я — в платье с воланами, руки на руле моего первого велосипеда, одна нога — на земле. У отца одна рука опущена, другая — на поясе. За ним — открытая дверь кафе, цветы на подоконнике, под окном — лицензия на розничную продажу напитков. Он фотографировался со всем тем, что имел и чем гордился: лавка, велосипед, позднее машина-малолитражка, на крышу которой он положил руку, и от этого его пиджак сильно задрался. Ни на одном из снимков он не смеется.
Очевидное благополучие по сравнению с годами молодости, со сменной работой на нефтеочистительном заводе и крысами в Долине.
У нас было все, что нужно, то есть мы ели досыта (доказательство тому — покупали мясо у мясника четыре раза в неделю), на кухне и в кафе — только в этих комнатах мы и жили — тепло. Две смены одежды; одна — на каждый день, другая — по воскресеньям, когда первая снашивалась, воскресная переходила в повседневную. У меня было два школьных халата. Девочка не нуждается ни в чем. В интернате никто не мог сказать, что я хуже других. У меня было столько же кукол, резинок, точилок для карандашей, сколько у дочек фермеров или аптекаря, теплые зимние ботинки, четки и католический требник с вечерними молитвами.
Родители сумели украсить дом, уничтожив все, что напоминало старину: наружные балки, печь, деревянные столы и стулья с соломенными сиденьями. Обои в цветочек, крашеная сверкающая стойка, столы и столики с покрытием под мрамор — кафе стало чистеньким и веселым. В спальнях на паркет настелили линолеум в крупную желто-коричневую клетку. Единственным контрастом долгое время оставался черно-белый деревянный фахверковый фасад, отштукатурить его целиком родителям оказалось не по средствам. Как-то проходя мимо, одна из моих учительниц сказала, что наш дом красив — настоящий нормандский дом. Отец счел, что она сказала это из вежливости. Все, кто восхищался той стариной, которая у нас была, как, например, старая водонапорная колонка или нормандский фахверковый дом, втайне желают, чтобы мы не завели всего того современного, что у них самих уже есть: водопровода с раковиной и белого домика.
Он взял ссуду, чтобы стать владельцем этих стен и земельного участка. В их семье раньше никто никогда ничем не владел.
Под видимостью счастья — натужные усилия поддержать благополучие, достигнутое из последних сил. У меня не четыре руки. Ни минуты свободной, некогда сбегать в одно место. Грипп я переношу на ногах. И так далее. Вечная песня.
Как описать тот мир, где все дорого стоит? Как-то октябрьским утром — в воздухе запах свежевыстиранного белья, в голове звучит недавно услышанная по радио песенка. И вдруг я порвала платье, зацепившись карманом за руль велосипеда. Целая драма, крики, весь день испорчен. «Эта девчонка не знает счета деньгам!»
Вынужденный культ вещей. И за словом каждого, и моим в том числе, усматривается зависть или сравнение с другими. Если я говорила: «У нас есть девочка, которая побывала в замках на Луаре», то тут же сердито в ответ: «Успеешь еще туда съездить. Будь довольна тем, что есть». В чем-то постоянно ощущалась нехватка.
Но при этом они чего-то желали, неизвестно чего, ибо, в сущности, они не знали, что красиво и что должно нравиться. Отец всегда полагался на вкус маляра или плотника при выборе цвета или формы: так делают все. Родители не имели понятия о том, что можно окружить себя вещами, которые постепенно подбираешь сам. В их спальне никаких украшений, кроме фотографий в рамках, салфеточек, вышитых ко Дню матери, а на камине — большой детский бюст из керамики, который торговец мебелью дал в придачу при покупке углового дивана.