А я ищу свои глаза, где они? Куда пропали мои глаза? Я лежу как убитая и ищу глаза, чтобы открыть их, слышу, как мама плещется под душем, слышу свисток чайника.
Когда я с трудом поднимаю тяжелые, как камни, веки, окно открыто, уже светло, и через него я вижу плоское и серое зимнее небо. А между небом и землей, как маленький заблудившийся межпланетный корабль, — маленькое лиловое облачко, которое лишило меня сна.
Входит мама, она одета, в руках сумка.
— Дафи, ты с ума сошла? Сколько можно спать…
Ася
Что-то вроде экскурсии? Школьная экскурсия, но не просто экскурсия. Лагерь возле большого гористого города, смесь Иерусалима и Цфата, вдали виднеется большое озеро. Масса молодежи, серые палатки, кишащие школьниками; здесь ребята не только из нашей, но и из других школ. Включая и бывших учеников из моей школы, из старших классов, одетых в хаки, — вечные юноши, тренируются с палками в руках, выстроившись в шеренги. Очевидно, идет война, и на возвышенностях вокруг стоят войска. Полдень, я брожу по этому огромному лагерю, ищу учительскую, перепрыгиваю через колышки палаток, продираюсь сквозь колючки, лавирую среди камней и всякой лагерной утвари вроде закопченных кастрюль, пока не замечаю учеников из класса Дафи, а также Сарру, и Ямиму, и Варду в длинных и широких юбках цвета хаки, и завхоза, и Йохая, и секретарш — вся канцелярия школы переехала сюда со своими машинками и папками. Здесь же и Шварц, одетый в британскую форму, выглядит он молодым, и загорелым, и очень эффектным с тростью в руке.
— Ну что с тобой? Уже звонок.
И действительно звонок — словно трезвонят колокольчики целого стада коров, которое почему-то спускается с неба. А у меня ни книг, ни журнала, и я не знаю, что должна преподавать и в каком классе. Я говорю ему: «Это просто какой-то переворот…» А он, как всегда, уцепился за мои слова: «Переворот, точно — переворот… — и смеется, — люди этого не понимают… пойдем посмотрим».
Несмотря на звонок, он уже меня не торопит, ведет к маленькой пещере, вернее, щели, а там, под камнями, кипа бумаг, корректура книги. На ней написано название настоящей революции. Но текст мне знаком, старый текст его книги — пособия по подготовке к экзаменам на аттестат зрелости по Танаху. Его пояснения к главам, входящим в экзаменационную программу.
А кругом тишина. Огромный лагерь тих, ученики тесно уселись в кружки, в центре каждого сидят и вяжут учительницы, а кто-то читает вслух книгу. Я ужасно напряжена и взволнована. Слово «революция» не дает мне покоя. Я хочу наконец добраться до своего класса, хочу вести урок, просто жажду, я даже ощущаю какую-то боль в груди от желания быть с учениками. Я знаю, что они расположились у маленького дубка, иду искать их, но уже не помню, как выглядит этот дубок. Мои глаза шарят по земле, ищут желуди. Я спускаюсь по склону холма в широкое вади. Передовые линии врага, очевидно, недалеко. Уже не дети бродят здесь, а взрослые люди, солдаты. Люди с серыми волосами, в касках, с оружием. Передовые посты между скалами. Приближается вечер, и небо затягивают облака.
Я спрашиваю о маленьком дубе, и солдаты показывают мне маленький желудь светло-коричневого цвета, валяющийся на земле. Мы из класса, который ты ищешь, смеются они. А меня совсем не удивляет, что я оказалась среди взрослых. Наоборот. Да и лица знакомы — это отцы учеников одиннадцатого и двенадцатого классов, я знаю их по родительским собраниям. Они садятся на землю, но не смотрят на меня, поворачиваются ко мне спиной и смотрят в сторону вади.
Какие-то они неспокойные. А меня тянет поговорить о чем-то общем, о важности изучения истории. Кто-то встает и показывает в сторону вади. Там наблюдается какое-то подозрительное движение. Там же, в вади, вижу старика в шляпе, он быстро приближается к подозрительному месту. У меня обрывается сердце. Старик похож на папу. Неужели он тоже здесь? Неужели он тоже имеет к этому отношение? Шагает, прямой и сердитый, по каменистому руслу. О какой это революции я думаю? О чем они говорят? Это война, всего лишь война.
Ведуча
Камень лежит на белой простыне. Большой камень. Камень переворачивают, камень обмывают, камень кормят, и камень медленно мочится. Камень переворачивают, камень обтирают, камень поят, и снова камень мочится. Солнце исчезло. Темень. Тишина. Камень плачет. Почему я только плачущий камень, камень. Нет ему покоя, он пытается пошевелиться, безмолвно, судорожно ворочается на серой грязной земле, огромная пустыня, ничего нет, необъятное болото, сгоревшая, мертвая земля. Вон он бредет, пока не упирается в колья и натянутые веревки, обнаруживает себя в темной палатке, натыкается на мотыгу. Камень застывает на месте, камень погружается в почву. Корень начинает шевелиться внутри камня, извивается, разрушает его, разветвляется в нем. Камень не камень. Умирающий и начинающий цвести камень. Цветущий камень — растение. Растение среди растений в тишине пробивается через почву, выдвигает вверх крепкий росток и еще росток. Быстро ветвится, расцветает, беспорядочно распускается лист за листом. За окном огромное солнце. День. На кровати большое старое растение. Растение переворачивают, растение моют, растение поливают, дают ему чай, и растение еще живет.
Адам
В сущности, это мы послали его в армию. Он не получал никакой повестки, да и не мог получить. Через два часа после знаменитой тревоги он уже был с нами. Мы, наверно, не услышали стука, а он не стал долго ждать и сам открыл входную дверь ключом, который ему дала Ася. «Ну вот, у него уже есть ключ от дома», — подумал я про себя, но не сказал ни слова, только покосился на него, когда он, испуганный и очень взволнованный, вошел в комнату, возбужденно говоря, словно вспыхнувшая война направлена лично против него. Требует от нас объяснений, но, убедившись, что нам нечего сказать, набрасывается на радио и начинает лихорадочно искать какого-нибудь известия или ясных сообщений, переходит со станции на станцию, французская, английская, даже задержался некоторое время на передаче по-гречески и по-турецки, пытаясь согласовать факты.
Он все больше бледнеет, руки его дрожат, мечется, места себе не находит…
Я вдруг подумал: «Как бы он опять не потерял сознание, как тогда в гараже».
Но до чего же свободно он ходит по дому. Касается вещей. Сам идет на кухню, открывает холодильник. Знает точно, где лежит большой атлас, чтобы посмотреть на карту. И как он обращается к Асе, прерывает ее посреди разговора, дотрагивается до нее.
В последние месяцы снова и снова возникают перед моими глазами картины того вечера. Последние картины перед тем, как он пропал. Сумерки, он стоит посреди большой комнаты, белая рубашка вылезла из черных брюк, оголив полоску тощей, слабой спины. Он держит в руках раскрытый атлас и что-то объясняет нам стоя, а она с покрасневшим и каким-то испуганным лицом следит за его движениями, словно боится, как бы он не сломал что-нибудь. «А ведь и впрямь возлюбленный, — подумал я, — она влюблена в него».