Так ли она любила его — ведь знала все его манеры, его мелкий эгоизм, равнодушие к чужим страданиям, особенно когда она рассказывала ему всякие события в школе — а также его брезгливость к ее женским головным болям, от которых бабу рвало как больную кошку.
Вообще-то он был хорош с друзьями, хорош как ухажер на работе для местного женского состава, любил приговаривать «я у ваших ног», его обожали, он поддерживал компанию, помогал знакомым в беде и т. д., мог унести из дома хорошую книжку и подарить ее, раз не с чем было идти на день рождения и т. д. Кроме того, он был доктор наук, ездил с лекциями туда и сюда, за рубеж, его любили и там. У него были ученики, которым он помогал всеми силами.
Но нате вам: приходя домой, он преображался, становился кислым, мелочным, брезгливым, мог наорать на дочь, а что ей было в те поры — двенадцать годков, она вздрагивала и таращилась, только и всего. Отца раздражали ее вкусы и интересы, музыка, которую она слушала, любовь к громкому пению и к телевизору. «Кого ты ростишь, учительница?» — кричал он. Жена в ответ улыбалась, такой эффект. Она всегда улыбалась, только надо было знать тонкую разницу между ее улыбками, некоторые нюансы. В описываемых случаях это была, конечно, не привычная ее широкая, приветливая, разлюли-малина улыбка, а какая-то другая, которую никто не видел, кроме него и дочери. Не может быть, чтобы жена отвечала на его брезгливый крик своим обычным образом, вопросительно-ободряющей, нежной улыбкой, которой она всегда откликалась на любое непонятное предложение, на какой-то неразрешенный вопрос. Также не может быть, чтобы это была улыбка жалости и понимания (такое случалось, когда она видела чужой промах и боялась обидеть человека).
Возможно, на лице жены в семейных ситуациях описанного рода изображалась какая-то странная штука, подобие улыбки, может быть, но никто этого не знает. Дочь не скажет, она выросла одиноким волком, пройдя все ступени жизни бесплатной проститутки, девочки-давалки по подвалам, где тусуется молодежь, а теперь это уже мать троих детей, живущая дружно со своим мужем-бизнесменом на даче где-то в Подмосковье. Не то чтобы дочь была не способна понять всю степень ужаса на лице улыбающейся матери, когда папа сказал ей наконец слова о разводе, что придется разбежаться — и тут же собрался и унес с собой немного своих вещей, компьютер и гантели, а все остальное оставил, в том числе и огромный новейший телевизор, но потом, видимо, не вынеся разлуки с этим телевизором, муж стал регулярно приходить и отсматривать матчи. — То есть дочь все способна была понять, но никому никогда ничего не рассказывала, молча старалась жить одна после смерти матери, и так, молчащую, отец отвез ее к бабушке, так же молча она сбежала оттуда через неделю и в свои тринадцать лет пошла по рукам, пошла туда, где ее приняли с распростертыми (буквально) объятиями. А куда было деваться — от родной квартиры ключа не было, там никто не отозвался, девочка села во дворе, вышли гулять друзья и подруги, повели в подвал, раз негде ночевать, и все.
Потом девочку нашли милиционеры, вывели из подвала, и родные (бабка и отец) держали ее в разных лечебницах, от венерологической до психиатрической, милиция же хотела отправить в колонию, но родня на это не пошла, и так и потекла их жизнь, мать отца орала на нее как отец, у ней не было сил бегать за девочкой по ночам, а затем, когда девице исполнилось восемнадцать лет, она поселилась в собственной квартире, никто уже ей не мешал, и тут загуляла по-черному, весь двор и все соседние дворы собирались у нее, квартира прославилась как место пустое, загаженное, без мебели, но со следами драк на стенах, дрались парни из-за нее. Она пользовалась постоянным успехом, и никому не было отказа, разве что находился один из стаи, самый главный, который не пускал тех-то и тех-то, и все за этим следили, крича, что сюда нельзя, здесь ребенок (ребенок уже был у нее).
Короче, не эта гулящая Марина могла бы порассказать о том, какое выражение на лице было у матери, когда она белым днем упала в прихожей и захрипела на всю квартиру. Собственно, можно предположить, что это было банальное предсмертное выражение, благородное, восковое, неподвижное лицо, греческая маска трагедии с открытым ртом, только и всего. Вычитать на этом лице какое-либо другое выражение типа «спасите» или «не бросай ребенка» было невозможно, душа матери уже отлетела, а с этой душой и все заботы о девочке, все земные страдания насчет нее, все мысли о том, как будет развиваться брошенная девочка без отца, — все это ушло.
Марина, тем не менее, стала с годами примерная мать и вылизывает своих детей как кошка котят, а муж ценит в ней прежде всего благородную молчаливость и то, что она умелая любовница, так что тут все благополучно.
Муж нашелся, когда Марина ради денег и подальше от местной милиции поменяла свою двухкомнатную квартиру на меньшую, и пока все старые друзья не протоптали сюда дорожку, нашелся молодой мужик с Камчатки, который снимал комнату в том же самом подъезде и подсобил носить вещички. Марина ему сразу понравилась, и в тот же вечер, довольно скоро, он шутя перебрался ночевать к ней и так и прилип.
Что касается ее отца, то он бросил и ту семью, потом ушел и от новейшей жены и маленького ребенка, так что есть впечатление, что он так и не нашел идеального образа женщины, каждая по-своему становилась ему не мила, как будто он все думал о той, первой, которая лежала поперек маленькой прихожей с выражением тяжелого труда на лице, та единственная, которая умерла из-за него.
Шопен и Мендельсон
Одна женщина все жаловалась, каждый вечер за стеной та же музыка, то есть после ужина старики соседи, муж с женой, как по расписанию, как поезд, прибывают к пианино, и жена играет одно и то же, сначала печальное, потом вальс. Каждый вечер шурум-бурум, татати-татата. Эта женщина, соседка стариков, смеясь, всем своим знакомым и на работе рассказывала об этом, а самой ей было не до смеха. Всяко ведь бывает, и голова болит, и просто хочется отдохнуть, невозможно ведь каждый вечер затыкать уши телевизором — а у стариков все одна и та же шарманка, шурум-бурум, татати-татата.
Они, старики, и выходили всегда только вместе, чинно и благородно семенили в магазинчик, тоже по расписанию, раненько утром, когда взрослые, сильные и пьяные находятся на работе или спят, и никто не обидит.
Короче, со временем эта соседка даже узнала их репертуар, спросила довольно грубо, в своем шутливом стиле, столкнувшись с ними (они как раз шли в магазинчик во всем светлом и выглаженном, как на бал, она в поношенной панамке, он в белой кепочке, глазики у обоих радужные, ручки сморщенные), — че это вы все играете, здравствуйте, не пойму — то есть она-то хотела сказать «зачем вы все играете мешаете», а они поняли ровно наоборот, всполошились, заулыбались всеми своими ровными пластмассовыми зубками и сказали, она сказала, старушка: «Песня без слов из цикла Мендельсона и вальс какая-то фантазия Шопена» (тьфу ты, подумала соседка).
Но все на свете кончается, и музыка вдруг кончилась. Соседка вздохнула свободно, запела и завеселилась, она-то была одинокая брошка, то есть брошенная жена, вернее, даже не жена, а так, получила по разъезду однокомнатную квартиру, и кто-то у нее поселился, жил, приколачивал полку на кухне, даже кое-что купил для снаряжения уборной как настоящий хозяин, пришел с седлом в упаковке и поставил его на болты, приговаривая, что что же это за сиденье, сидеть нельзя. А потом вернулся обратно к себе к матери. И тут эта музыка каждый вечер за довольно тонкой, как оказалось, стеной, вальс Шопена и с ошибочкой в одном и том же месте, с запинкой, как у застарелого патефона, можно убиться. Телевизор же стоял у другой стены, а здесь был диван, как раз патефон оказывался каждый вечер под ухом. То есть слух у этой соседки обострился как у летучей мыши, как у слепого, сквозь весь грохот телевизора она различала проклятых Мендельсона и Шопена.
Короче, внезапно все кончилось, два дня музыка молчала, и спокойным образом можно было смотреть телевизор, петь или плясать, правда, кто-то отдаленно как бы плакал, как ребенок пищит выше этажами, но это тоже кончилось. «Ну и слух у меня», — потом сказала на работе эта соседка стариков, когда все выяснилось, то есть что этот писк был писк мужа старушки-пианистки, она была найдена не где-нибудь, а под мужем на полу, он уже, оказывается, давно лежал парализованный в кровати («а я-то думала нет, я вроде их встречала, но это было ведь давно?» — сама с собой продолжала этот рассказ молодая соседка), он лежал парализованный, а жена каждый вечер, видимо, играла ему свой репертуар под ухом у соседки, чтобы его, видимо, развеселить, а потом она как-то упала, умерла у его кровати, и он стал сползать, видно, к телефону и в конце концов рухнул на свою жену, и из этого положения все-таки позвонил как-то, квартиру вскрыли, оба они уже были неживые, быстрый исход.