Здесь же присутствовала девочка, играющая княгиню Волконскую. У нее был странный деланный голос, как будто она кого-то передразнивала. Девочка была беленькая, нежная, высокая и очень красивая. Лена любила молодых. Они ее не раздражали. Они как бы утверждали цветение и красоту жизни в ее чистом виде.
Лена знала, что ее родители разошлись и девочка жила с бабушкой. И второе: у нее был друг-банкир, который содержал ее и бабушку и, кажется, обоих родителей с их новыми семьями. Хороший банкир.
Все постепенно напивались. Стали петь. Выбирали песни тоталитаризма. В том времени были хорошие мелодии.
…«Эх, дороги, пыль да туман…» Это – не пьяный ор. Это – песня. И поющие. Люди, осмыслявшие жизнь. Зачем были декабристы? Чтобы скинуть царя? Чтобы без царя? Чтобы в результате было то, что стояло семьдесят лет? И то, что теперь…
Вся киногруппа нищенствует. И творцы, и среднее звено. А банкир живет хорошо. И покупает любовь. Любовь стоит дорого. Или не стоит ничего.
Елисеев куда-то исчезал из поля зрения. Лена оборачивалась и искала его глазами. Он пил много. Лицо становилось растерянным. Лена боялась, что он оступится и ударится об угол кровати. Все окружающее как будто выставило свои жесткие углы.
Она знала его два дня. Это много. Даже за один час можно все понять. А тут два дня и две ночи. Сорок восемь часов.
Андрей – совсем другой человек. Но такие, как Андрей, не живут. Таких Бог быстро забирает. Они Богу тоже нужны. Они нужны везде – тут и там. А Елисеев – ни тут, ни там. Но любят и таких.
Он подошел к ней. Сел на ручку кресла. Посмотрел в ее глаза проникающим взглядом. Лена увидела, как тяжело пульсирует жилка на шее. Шея – не молодая. Примятая. Кровь пополам с водкой. Сердце устало, но качает. Он сел рядом, чтобы сердце получше качало. Не так тяжко.
– Ты мне поможешь? – спросил он. – Не дашь подохнуть?
– Не дам. Я умею. Я поддержу.
Он поверил и успокоился.
Потом они ушли врозь. Она – раньше. Он – через десять минут.
Лена вошла в ванную. Зажгла свет. И увидела себя в зеркале. Она была красивая. Этого не могло быть, но это было.
Андрей любил ее рисовать. Овал лица – треугольником, с высокими скулами. И большие зеленые глаза. Кошка. Глаза преувеличивал. А щеки преуменьшал. И сейчас в гостиничном зеркале Лена увидела преувеличенные глаза и овал треугольником. Горе что-то добавило. Присмуглило. Подсушило. Но осенний лист тоже красив. И его тоже можно поставить в вазу, украсить жилище. Жизнь продолжается.
Вошел Елисеев. Едва разделся и сразу грохнулся.
– От тебя воняет алкоголем, – сказала Лена.
– Ну и что теперь с этим делать? Лечь на другую кровать?
– Нет, – сказала она. – Останься.
Они лежали рядом и слушали тишину.
– Ты никогда не говорил о своей жене.
– А зачем о ней говорить?
– Но она же существует…
– Естественно.
– А какая она?
Он помолчал. Потом сказал нехотя:
– Высокая. Сутулая. Это оттого, что у нее всегда была большая грудь. Она стеснялась. И сутулилась.
– Ты ее любил?
– Не помню. Наверное…
– У вас есть дети?
– Нет.
– А постель?
– Нет.
– А какая ее роль?
– Мертвый якорь.
– Что это значит?
– Это якорь, который болтается возле парохода и цепляется за дно. Он не держит. Но корабль не может отойти далеко. Не может уйти в далекие воды.
Его корабль болтается у причала, как баржа. Среди арбузных корок и спущенных гальюнов.
– А зачем тебе такая жизнь?
– Я не должен быть счастлив. Иначе я не смогу останавливать мгновения. Или остановлю не те. Счастливый человек не имеет зрения. Он имеет, конечно. Но другое.
– Это ты все придумал, чтобы оправдать свое пьянство и блядство. Можно серьезно работать и серьезно жить.
– Можно. Но у меня не получается. И у тебя не получается.
– Мой муж умер.
– Я об этом и говорю. Твой муж серьезно работал и серьезно жил, и это скоро кончилось. Когда все спрессовано, то надолго не хватает. Надо, чтобы было разбавлено говном.
– Ты же говорил, что хочешь быть мне еврейским мужем…
– Хочу. Но вряд ли получится. Я пьянь.
– Пей.
– Я бабник.
– Это плохо. Мы будем ссориться. Я буду бороться.
– Я пошляк.
– Но любят и с этим. Ты только будь, будь…
Он навис над ней и смотрел сверху.
– Ты правда любишь меня?
– Не знаю. Ты проник в меня. Я теперь не я, а мы. Я стала красивая.
– Ты красивая. С этим надо что-то делать…
– А что с этим делать?
Они обнялись. Его губы были теплые, а внутренняя часть – прохладная. От этого тепла и прохлады сердце подступало к горлу, мешало дышать.
Лена заснула в его объятиях. Ей снился океан, в который садилось солнце. Лена улыбалась во сне. И выражение лиц у обоих было одинаковым.
В последний день съемок они не расставались. Лена и Елисеев уже ничего не скрывали, хотя и не демонстрировали. Каждый делал свое дело. Лена клеила бакенбарды, укрепляла их лаком. Елисеев останавливал мгновения, но дальше чем на метр от Лены не отходил. А если отходил дальше, то начинал оглядываться. Лена поднимала голову и ловила его взгляд, как ловят конец веревки.
В гостиницу отправились пешком. Захотелось прогуляться. Елисеев нес ее сундучок с гримом и морщился. Болел палец.
Впереди шла и яростно ссорилась молодая пара, девчонка и парень лет по семнадцати. Может, по двадцати. На нем были круглая спортивная шапочка и тяжелые ботинки горнолыжника. На ней – черная бархатная шляпка «ретро». Такие носили в тридцатые годы. Девчонка что-то выговаривала, вытягивая руки к самому его лицу. Парень вдруг остановился и снял ботинки. И пошел в одних носках по мокрому снегу, держа ботинки в опущенной руке.
– Антон! – взвизгнула девушка. – Надень ботинки!
Но он шел как смертник. Остановить его было невозможно. Только убить.
– Ну и черт с тобой! – Девушка перебежала на другую сторону улицы.
Парень продолжал путь в одних носках, и по его спине было заметно, что он не отменит своего решения. Это была его форма протеста.
– Антон… – тихо окликнула Лена.
Он обернулся. Его лицо выражало недоумение.
– Надень ботинки, – тихо попросила Лена.
Антон не понимал: откуда взялись эти люди, откуда они знают его имя и почему вмешиваются в его жизнь? Он шевельнул губами – то ли оправдывался, то ли проклинал…
Лена и Елисеев прошли мимо. Обернулись. Снова подбежала девушка, тянула пальцы к его лицу. Он стоял босой, ослепший от протеста. Они не могли помириться, потому что были молоды. Они хотели развернуть жизнь в свою сторону, а она не разворачивалась. Торчала углами.
Тогда Антон бросает вызов: если жизнь с ним не считается, то и он не будет считаться с ней. И – босиком по снегу. Кто кого.
Лена неторопливо складывала свой чемодан. Неторопливо размышляла. В Москве можно будет повторить иркутскую схему: он войдет в ее дом со своей дорожной сумкой и ее чемоданом. Поставит вещи в прихожей. Снимет плащ. И они отправятся на кухню пить кофе. Потому что без кофе трудно начинать день. Потом можно будет лечь и просто заснуть – перелет был утомительным. А потом отправиться на работу. Правда, у него есть жена, мертвый якорь. Но мертвому не место среди живого. Мертвое надо хоронить. Их корабль выйдет в чистые воды для того, чтобы серьезно работать и серьезно жить.
Елисеев стоял перед зеркалом, брился и смотрел на свое лицо. Он себе не нравился. Смотрел и думал: «Неужели ЭТО можно любить?»
Погода в Москве была та же, что и в Иркутске. Мокрый снег. Хотя странно: где Москва, а где Иркутск…
Елисеев вошел в свой дом и первым делом направился в туалет.
Он не снял обуви, и после него остались следы, как от гусениц. Грязный снег мгновенно таял на полу, превращаясь в черные лужицы. Вышла жена. Увидела лужи на полу, но промолчала. Какой смысл говорить, когда поздно. Когда дело уже сделано. Теперь надо взять тряпку и вытереть. Или его заставить взять тряпку и вытереть после себя. Елисеев стоял и мочился. В моче была кровь.
– Галя! – громко позвал он. – Посмотри!
Жена заглянула в унитаз и спокойно сказала:
– Допился…
– Что же будет? – холодея, спросил Елисеев.
– Откуда я знаю?
– У меня рак?
– Песок. И камни. Надо идти к врачу. – Галя знала, что только страх смерти может удержать его от водки и от бабы. Поэтому она не успокаивала. Но и не пугала. Сильный стресс мог вызвать сильный запой.
За двадцать лет совместной жизни она научилась балансировать и вполне могла бы работать эквилибристкой.
Елисеев встал под душ. Его указующая стрела, которая еще так недавно и так ликующе указывала дорогу к счастью, превратилась в свою противоположность. Она болталась жалким шнурком и годилась только для того, чтобы через нее совали железные катетеры, вызывая нечеловеческую боль, как пытки в гестапо.
Елисеев надел халат и вошел в комнату. Жена смотрела телевизор. Показывали рекламу мыла.