Другой случай. В 1937 году Сергей Васильевич собрал вещевой мешочек с зубной щеткой, мылом, с другими самыми необходимыми предметами, а когда жена спросила: куда это ты собрался? — в НКВД! — ответил он.
— Да ты с ума сошёл!
— Ничуть! Я пойду попрошу посадить меня на недельку, а за это время кому надо разберутся, что за мной нет никаких грехов, и меня отпустят с миром. А то слишком много ведется разговоров, что я меньшевик и ещё, и ещё что-то такое… А я уже десятки лет как беспартийный.
Жена едва его удержала. Несколько позже Сергею Васильевичу досталось-таки на орехи, но посадить его не успели — сняли Ежова.
* * *
К чему я всё это? Да всё к тому же демократизму, как я его наблюдал в своё время, в очень даже грозное время.
Мы жили своим, комнатным, мирком, и нам не очень-то было дела до мира всеобщего. Для нас коридор общежитки, будучи необходимым, был уже чужим. Комната и чертёжка — вот это дело другое, это наше дело.
Я даже и не сказал бы о какой-то пылкой дружбе между нами, но вот о нашем демократизме — скажу и ещё.
Мы принимали каждого из нас таким, каков он есть, и я не помню случая, чтобы в отсутствие одного из нас мы хоть бы словом об этом отсутствующем отозвались, судили о нем, рядили.
Это было бы для нас чем-то недопустимо бабским. В чём-то мы могли бы помогать друг другу в учебе, в деньгах, может быть, но не помогали: помощь надо было просить, а вот это и не было принято. Никто из нас никогда и никому не был должен ни копейки.
Ну а если кому не хотелось и слова в комнате сказать — молчи сколько хочешь. У нас был и такой молчун — Саша Турбин, в будущем автор ныне забытой «Новой системы орошения», лауреат Сталинской премии. Если он и говорил что-нибудь — так только глубоко вздыхая:
— Ох, ребята, не успеваю я с курсовыми проектами. Значит, и с экзаменами засыплюсь! Годовой отпуск взять, что ли? Отстать на год?!
До весенних экзаменов ещё месяц-полтора, Саша собирает чемодан.
— Ты куда, Сашка?
— Да вот думаю пораньше податься на производство. Подзаработать надо.
— А — экзамены? А проекты?
— Да я сходил к декану, а он разрешил мне сдать всё досрочно.
— Как сдал-то?
— А на пятерки! — виновато говорил Саша.
Я был самым легкомысленным в нашей комнате, да к тому же писал, печатался. Ребята читали, но никто никогда ни словом не отозвался на мои «труды»: сам писал, сам должен и знать цену написанному, посторонним не след вмешиваться. Несмотря ни на что, среди этой очень серьезной публики я чувствовал себя прекрасно.
Был у нас Вовка Коновалов, тоже под тридцать лет, техник и, более того, — инженер-практик, отличник из отличников. Опять же танцор, франт, кудреватый красавец, институтская гроза всех девчонок. Мы им при случае хвастались: вот какой у нас факультет, вот какая у нас комната! (Я широко пользовался его галстуками, часами и пиджаками — брюки были длинноваты, пока не завел собственных.)
Ложился Вовка спать раньше всех. Через минуту-другую на него можно было сесть верхом, поколотить его кулаком — никакой реакции. Утром Вовка просыпался тоже раньше всех, садился в кровати (а спал он при любой температуре голым), снимал со стены свою любимую мандолину… Спишь, спишь — и слышишь: «Роз-Мари, Роз-Мари!..», а то и отрывок из арии Онегина (а голос у Вовки был хороший, если уж не отличный).
Значит, 6.30 утра, можно и ещё поспать.
Но даже и не этим всем был знаменит Вовка на факультете, а своими чертежами. Каждый лектор знает: наступает момент — и аудиторию надо чем-то удивить. И когда я уже сам читал курс, я имел про запас Вовкины чертежи довоенных времён и с десяток кнопок: «А графически мой сокурсник Владимир Коновалов изображал это и это так. Подойдите! Посмотрите!»
Невероятностью были изображения плотины в разрезах, еще большей невероятностью — экспликация. Вовка был изобретателем шрифтов, любимой его буквой была «К» («Коновалов»), вроде и придраться нельзя — все стандарты налицо, но — творчество, творчество!
И лекции Вовка конспектировал так же: ведет сверху донизу страницы шикарный треугольник и вытворяет по ходу дела какие-то шрифты, какие-то буквы «К» на каждой строчке.
Возил я Вовкины чертежи академику Костякову: мой однокурсник Коновалов! Единственный раз, когда академик мне не поверил, будто это обычный курсовой проект, и было большое взаимное смущение.
Учился Вовка легко и просто, если к нему кто с курса обращался: объясни, — он так и говорил:
— Ну как же — здесь всё очень просто. — И объяснял с одного краткого захода.
Ещё вспоминаю: гуманитарные науки (диамат, политэкономия, марксизм-ленинизм и болотоведение) мы называли одним школьным словом обществоведение.
Теоретическую механику и сопромат читал нам большой путаник доцент Голубенцев. Вот он запутается и взывает: что-то у нас не получается, Анисим Андреевич? А?
Тогда выходит к доске Анисим Жихарев, стирает с доски голубенцевское, пишет заново — и дело пошло ладом.
Анисим прошел прекрасную школу в техникуме, в Ташкенте, у своего старшего брата, выдающегося инженера, и вот сохранил чёткие, ясные конспекты того времени плюс конспекты книг, прочитанных им накануне: у него была такая привычка — читать материал не после лекции, а до неё.
Самомнение у Анисима было великое, но то — в аудитории, а лучше всего — перед преподавателями, в комнате же — ни-ни! Два младших брата, Михаил и Анисим, были жителями нашей комнаты (смоленские парни). Они могли и поругаться между собой — но больше никто ни с кем. И никогда!
Этим больше всего и запомнились мне студенческие годы — личностями!
На этом я, кажется, мог бы заключить рассказ о нашей комнате.
В общем-то, мы ведь плохо знали, совсем не знали друг друга — кто, откуда и почему оказался в Омске, а не в той же Москве, в Тимирязевке.
А дело-то, как я позже понял, было вот в чём…
Саша Турбин и братья Жихаревы были из семей крестьянских раскулаченных, вот ехать им на каникулы и было попросту некуда.
Мой друг, Виктор Богуславский (наши койки стояли в комнате голова к голове несколько лет), человек тонкой души, музыкант и волейболист, ездил к сестрам в Мордовию — а где, спрашивается, были его родители?
За моим отцом в Барнауле в 1937 году приходили дважды, но он лежал в кровати совершенно больной. Барнаул же утопал в крови репрессий (куда там Омск! Если в нашем институте — тысячи на три человек — было «всего» три ареста, то в Барнауле же в одну ночь «брали» учителей, в другую — врачей, учительский институт, совслужащих, а потом всё начиналось по второму, третьему и т. д. кругу).
Валя Лепин, латыш, из нашей академгруппы (но не из нашей комнаты), редко, но ездил «домой» на какой-то «остров» ГУЛАГа, где начальником был его отец. Возвращаясь, запивал.
А то был еще в нашей группе «младенец» Саша Малов — на четыре месяца младше меня (я кончил учебу и женился почти в двадцать шесть лет), умный-умный мальчик, выглядел лет на двадцать, женился на второй девушке все той же академгруппы № 16 «Б» Ане Филенковой, и уехали они работать на Сочинский водопровод.
В войну он писал мне, был в чине капитана, потом майора, командовал саперами-понтонщиками, наводил мосты на реках от Днепра до Шпрее включительно.
Вернулся домой, посидел, часок поговорил, поохал и поахал — и решил съездить в город, купить бутылочку-другую ради встречи-возвращения. По-фронтовому, на ходу, вскочил в грузовик, а там стоял контейнер, что ли, и он упал на Сашу. И задавил его насмерть.
Вот и такая была история. Страх…
Но судьба всё равно благоволила к нашей комнате: все мы остались почти что целы-невредимы в войну: Виктор служил на каких-то складах, Анисим — в Персии, я — в гидрометслужбе СибВО, Вовка Коновалов получил калечащее ранение в руку и был списан. Одна-единственная покалеченная рука на семь человек — это терпимо.
Один только Саша Турбин хлебнул сначала комвзвода, потом — командиром стрелковой роты.
Я бывал у него на Хакасской опытной станции орошаемого земледелия это отдельный рассказ. Написать бы, а?
Мы с женой Любой плавали по Иртышу в гости к Вовке Коновалову в Семипалатинск. Такое уютное семейное гнездышко при хлебосольном доме его родителей. Наверное, единственный вполне естественный родительский дом в составе обитателей нашей прекрасной комнаты общежития № 6. И очень-очень скромное служебное положение Вовки при начальнике, тоже выпускнике нашего факультета, хорошо всем нам известном (дурак дураком!). Мы удивлялись: Вовка, как это тебя угораздило? Вовка в ответ улыбался.
Кока Левшин, в душе столяр — всем нам сделал симпатичные книжные полки над кроватями, — умер от какой-то наследственной болезни первым. Вторым Виктор Богуславский: «от сердца». (Он заменил меня в должности зав. кафедрой, когда в 1955 году мы уехали из Омска в Новосибирский строительный институт.)