— Уж коля, граф Алексей Иванович, мы за Татищева выпили, — произнес один из посетителей, хозяину неизвестный, — почтим вашего лучшего соперника, Николая Ивановича Новикова, изрядного собирателя и писателя.
Мусин-Пушкин смутился. Он вспомнил, как перед отъездом из столицы слышал разговор императрицы с князем Репниным:
«А отчего бы, князь, не арестовать Новикова? Оп смутьян и враг мой».
«Отчего ж не арестовать? Арестовать можно, прикажите, ваше величество!»
«Прикажите, прикажите!.. Знаю вас. Потом сами будете толковать о беззаконии и меня же во всем обвините. Нет, пока повременим…»
А гость-говорун не унимался:
— Николай Иванович не издатель, а волшебник: его «Древняя российская вифлиофика» вся разошлась! Второе издание — и снова расходится… Кто мог предполагать подобное? Десять томов разных грамот, посольских отчетов, боярских родословных и чтоб такой оборот имели… Мы живем в просвещенный век. Гистория дает прибыль, господа!
Мусин-Пушкин осмотрелся и, пригубив бокал, нехотя проворчал:
— За науку, прибыль приносящую.
* * *
Гости разъезжались. Придержав Болтина, Мусин-Пушкин шепнул, что просит его остаться вместе с Бантыш-Каменским. С трудом скрывая любопытство, они двинулись вслед за хозяином по пустым лестницам и галереям, согретым жаром тысяч свечей. Знали, что «собиратель припасов» зря не позовет…
В небольшой комнатке у стены лежит груда рукописей.
Все трое сгибаются над нею…
Сначала извлекают 27 журналов Петра I. Затем какую-то летопись. Ее разглядывают молча. Тишину нарушают лишь потрескивание свечей да глухой шорох быстро переворачиваемых листов. Мелькают отдельные строки, слова: Киев, Новгород, ханы татарские, князья московские…
События доведены до XVII века. Судя по почерку и другим признакам, переписана рукопись всего лет за сто — около 1700 года.
Затем Мусин-Пушкин вытаскивает пергаменную тетрадь. На последнем листе подробное описание взятия Казани Иваном Грозным в 1552 году и запись об окончании труда в 1604-м.
Гости ожидают еще каких-нибудь манускриптов — не старше XVI или XVII века.
И тут хозяин, давно забывший о графской важности и обер-прокурорской солидности, молча достает большую пергаменную книгу. Болтину показалось, что он ее вытащил из груды рукописей. Бантыш-Каменский же готов был поклясться, что книга была при графе еще до того, как они вошли в комнату…
На первой странице — «Се повести временных лет, откуду есть пошла Русская земля…»
— Четырнадцатое столетие, — изрек Бантыш. — Пергамен да и почерк… Весьма престарелая летопись. Может, и самая старая из известных. Мне не доводилось держать в руках более ранних.
Пергаменные листы переворачивались с трудом. Ни имени автора, ни года или места издания. На листах вытянулись стройные, тщательно выписанные буквы.
— Это устав — письмо древнейшее, красивейшее и медленнейшее, — говорит Болтин.
— Увы, — вздыхает граф, — после того как нагляжусь на эту красоту, признаюсь, бываю несправедлив и суров к своим писарям с их росчерками и завитушками!
По страницам мерно двигались строки, не разделенные на слова, без неведомых в древности точек, запятых и прочих «препинаний».
— Смотрите, наш незнакомец заторопился!
Примерно с середины рукописи вместо устава начинается полуустав. Кряжистые, медленные уставные буквы сменяются наклоненными, ускоряющими бег полууставными.
Внезапно появляется новый почерк, через несколько страниц — снова старый; опять второй, опять первый…
Всюду, где один почерк сменяется другим, — большие пропуски: в четверть, а порою — в пол-листа.
— Не правда ли, господа, — спрашивает хозяин, — непонятное расточительство дорогого материала?
Болтин отозвался:
— Переписчик или автор спешил, и пришлось призвать помощника. Так в две руки и работали.
— Нет, это не авторы, а переписчики, только переписчики! — уверенно заявил Бантыш-Каменский. — Видно, вдвоем копировали более старую летопись, которую разобрали по листам. Один, переписывая свою долю, заканчивал на середине какой-нибудь страницы, а дальше текст уж продолжался на готовых листах второго переписчика. Получался разрыв, просвет.
— Наверное, время было дороже пергамена, — ухмыльнулся Мусин.
Последний, 173 лист тетради.
При желтом свете свечей красные буквы казались зловещебурыми.
Бантыш-Каменский прочитал торжественно, чуть нараспев, словно героическую оду или трагедию:
— «Радуется купец, прикуп сотворив, и кормчий, в отишье пристав, и странник, в отечество свое пришед, тако же радуется и книжный списатель, дошед конца книгам, тако же и аз, худый, недостойный и многогрешный раб божий Лаврентий мних. Начал писать книги сии, называемые летописец князю великому Дмитрию Константиновичу, месяца генваря в 14-й и кончил месяца марта в 20-й в лето 6885 при благоверном и христолюбивом князе Дмитрии Константиновиче и при епископе нашем христолюбивом священном Дионисии Суздальском и Новгородском. И ныне господа отцы и братья, где описал или переписал или не дописал, чтите, исправливая бога ради, а не кляните, ибо книги ветшаны, а ум молод, не дошел…»
Бантыш закрыл пергаменную книгу. Болтин, неподвижный, грузный, уже подавленный смертельной болезнью, быстро заговорил:
— Все очень просто, господа. Автор — летописец представился сам: монах Лаврентий, «раб божий Лаврентий мних». Время написания: «6885 лето». По-нашему — 1377 год, стало быть[3]. Вторая половина XIV столетия, за 3 года до битвы на Куликовом поле и через 36 — после Ивана Калиты…
Бантыш заметил, что легко установить также место, где находился летописец, — княжество Суздальско-Нижегородское, в междуречье Волги и Оки. В те времена, он точно помнит, правили там князь Дмитрий Константинович и епископ Дионисий. Княжеская резиденция находилась в Нижнем Новгороде. Монах, писавший «книги сии князю Дмитрию Константиновичу», скорее всего, жил там же.
Итак, автор летописи — монах Лаврентий; написал ее в 1377 году в Нижнем Новгороде.
Мусин-Пушкин, искусный царедворец, заметил, что тогдашний великий князь московский Дмитрий Донской и московский митрополит в этой записи даже не названы, будто, кроме суздальско-нижегородского князя и епископа, нет никого на свете.
— Справедливо, справедливо, ваше сиятельство, — ответил Болтин. — Видно, Лаврентий и его подручный работали на своего князя или епископа. Поэтому и торопился наш инок: с 14 января по 20 марта — время небольшое для такой работы. Зимние дни кратки. Вечером и ночью писал при лампаде, да пришлось призвать подручного (имя коего, впрочем, Лаврентий не счел нужным назвать). Недаром, «дошед конца книгам», радовался, как удачливый купец и возвратившийся странник…
На минуту наступило молчание. В комнате было тепло от множества свечей, язычки пламени колебались, будто вели между собой таинственную неслышную беседу. Каждый из присутствующих по-своему увидал на миг давно минувшую зимнюю ночь конца XIV столетия: полутемную монастырскую келью, тень монаха на стене, тень гусиного пера на пергамене, заполняемом волшебными значками букв…
— Что же потом случилось с этой летописью и летописцами? — спросил Мусин-Пушкин.
Болтин помолчал еще немного и вздохнул.
— Все суета сует и всяческая суета… Возможно, князю Дмитрию Суздальскому и епископу Дионисию летопись, их восхваляющая, нужна была для каких-то честолюбивых замыслов…
И что же осталось в истории о сих честолюбцах? Дионисий отправился в Константинополь, чтобы получить от патриарха сан митрополита, — и получил. Возвращался, исполненный бог весть каких дерзких мечтаний, да на дороге был схвачен литовцами и умер в темнице. Еще раньше умер и князь Дмитрий Константинович. Им ли было спорить с Москвою, мощно возвысившейся после битвы на Куликовом поле?
В 1393 году, через шестнадцать лет после того как Лаврентий написал свой труд, сын Дмитрия Донского, князь Василий Дмитриевич легко присоединил к Москве и Суздаль и Нижний Новгород.