повскакали со своих мест.
Однако сверчку все же удалось выскочить через окно в сад; охваченные благим порывом во что бы то ни стало поймать уникальный экземпляр, ученые мужи ринулись к дверям, сметая на своем пути все, в том числе и дряхлого музейного смотрителя Деметриуса, который, ничего не подозревая, входил в комнату, чтобы зажечь лампу...
Поднявшись с пола, старик подошел к зарешеченному окну и некоторое время с интересом наблюдал за почтенными господами, которые, размахивая сачками, спотыкаясь и падая, носились по саду. Потом неодобрительно покачал головой, поднял глаза к вечереющему небу и проворчал:
— И что это приключилось с облаками! Стоило только начаться этой «священной» войне, — пропади она пропадом! — так что ни облако, то черт знает на что похоже... Вот и сейчас... Ну точь-в-точь сам дьявол по небу летит — с зеленой рожей и в красном колпаке... Ишь, проклятый, если б не глазищи — уж больно широко расставлены, -- так ведь ни за что от человека не отличить! Тьфу, черт, эдак на старости лет и впрямь суеверным сделаешься...
Неисправимый ягнятник
— Приятного аппетита, Кнедльзедер! — гаркнул баварский беркут Андреас Хумпльмайер, с лету подхватил кусок мяса, просунутый сквозь прутья решетки благословенной рукой сторожа, и был таков.
— Чтоб ты подавился, свинья, — бросил в сердцах уже немолодой орел-ягнятник, ибо это ему предназначалось сие исполненное
ядовитым сарказмом пожелание, взлетел на насест и презрительно сплюнул в сторону своего более проворного недруга.
Однако Хумпльмайер малый не промах и не стал отвлекаться по пустякам: в своем углу он уже повернулся к миру задом — ловкач собственным телом прикрывал посланную судьбой добычу — и, за обе щеки уплетая двойную порцию, лишь нагло топорщил перья хвоста, ну а строптивого «старикашку» удостоил ответа только после того, как последний кусок исчез в его ненасытной утробе:
— Цып, цып, цып... Подь сюда, подь, мой цыпленочек, я те вмиг шею сверну!
Вот уже третий раз как Амадей Кнедльзедер, зрение которого изрядно притупилось за долгие годы неволи, лишается своего законного ужина!
— Так дальше продолжаться не может, этому надо положить конец, — пробормотал он и закрыл глаза, чтобы не видеть иезуитскую ухмылку марабу из соседней клетки, который, замерев в углу, с постным видом «возносил хвалу Господу» — процедура, кою он, будучи птицей праведной и благочестивой, положил себе в обязанность неукоснительно исполнять каждый Божий день, утром и вечером, перед отходом ко сну.
События последних недель ожили перед внутренним взором Кнедльзедер а: вначале — ну что уж тут скрывать! — он и сам частенько не мог удержаться от улыбки, наблюдая за беркутом, в чьих простецких манерах мнилось ему что-то подлинное, исконно народное... Однажды в смежную клетку поместили двух узкогрудых, высокомерных хлыщей — фу-ты ну-ты, прямо чопорные аисты, да и только! Все как-то стушевались, и только беркут фыркнул с непередаваемо комичным изумлением:
— Этта еще чо за гуси-лебеди! Какого-такого роду-племени?
— Мы журавли-красавки. А еще нас называют птицами целомудрия, — надменно процедил, едва разжимая клюв, один из пижонов.
— Вот те раз, да неужто и вправду целки? — брякнул к всеобщему удовольствию баварец.
Однако очень скоро объектом грубоватых шуточек беркута стал он, Кнедльзедер: как-то они на пару с вороном, бывшим до сих пор своим в доску парнем, предварительно пошептавшись, выкрали из коляски с младенцем, неосмотрительно оставленной рядом с решеткой какой-то легкомысленной мамашей, красную резиновую соску и подсунули ее в кормушку.
А потом эта сволочь-беркут как ни в чем не бывало подошел к нему и, ткнув большим пальцем через плечо в сторону проклятой резинки, осведомился:
— Аматей, ты чо, и сосиськи теперь не употребляешь?
И он — он — высокочтимый королевский орел-ягнятник Кнедльзедер, слывший доселе красой и гордостью зоосада! — попался на эту примитивную уловку: с неприличной поспешностью ринулся к кормушке и молнией взмыл с добычей на насест; жадно когтя соску, попробовал ухватить лакомый кусок, но эластичная гадость не поддавалась — зажатая в клюве, она знай себе растягивалась, становясь все тоньше и тоньше, пока и вовсе не порвалась... Потеряв равновесие, он опрокинулся назад и сильно вывернул шею. Кнедльзедер невольно повел головой: ноющая боль все еще давала о себе знать. Уже одно только воспоминание о том, как мерзкая парочка, глядя на него, покатывалась со смеху, привело его в исступление, но он вовремя сдержался, чтобы не дать марабу повода для злорадства. Бросил быстрый взгляд вниз: нет, к счастью, лицемерный ханжа ничего не заметил — сидел, нахохлившись, в своем углу и «возносил хвалу Господу»...
«Сегодня же ночью и сбегу, — порешил ягнятник, обстоятельно взвесив все "за" и "против", — уж лучше свобода с ее "законом джунглей", чем еще один день с этими недоумками!» Легонько ткнув проржавевший люк в крыше клетки, Кнедльзедер убедился, что он по-прежнему легко открывается, — тайна, которую старый орел хранил уже давно.
Извлек карманные часы: девять! Итак, скоро стемнеет!
Подождал еще час и принялся осторожно паковать саквояж. Ночная рубашка, три носовых платка (каждый поочередно поднес к глазам и, убедившись в наличии вензеля «А.К.», присовокупил к содержимому сака), потрепанная псалтырь, заложенная увядшим четырехлепестковым цветком клевера, и, наконец, — слеза глубокой печали оросила его веки — старый милый бандаж, пестро раскрашенный под очковую змею: с этой игрушкой, пасхальным подарком дорогой матушки, сделанным незадолго до того, как человеческая рука извлекла его, еще не оперившегося птенчика, из родительского гнезда, он никогда не расставался, на ней и отрабатывал первые охотничьи навыки. Ну вот, пожалуй, и все. Остается только закрыть сак и спрятать ключик поглубже в зоб.
«Не мешало бы, конечно, испросить у господина директора свидетельство о поведении! Ведь никогда не знаешь... — В следующее мгновение он уже опомнился, вполне резонно усомнившись,
что администрация зоосада с присущей ей кротостью и милосердием (давно уже ставшими притчей во языцех!) отечески благословит его в путь-дорогу. — Нет уж, спасибо, лучше лишний часок вздремнуть».
Кнедльзедер уже собирался сунуть голову под крыло, но тут какой-то приглушенный шум насторожил его. Он прислушался. Тревога оказалась напрасной — это тихоня марабу под покровом ночи предавался тайному пороку: играл с самим собой на честное слово в «чет-нечет». Проделывал он это следующим образом: заглатывал горстку мелкой гальки и, отрыгнув какую-то часть, приступал к подсчету; «выигрывал», если число оказывалось нечетным.
Некоторое время ягнятник не без удовольствия наблюдал за отчаянными попытками азартного игрока выйти из полосы неудач — позеленев от напряжения,