Это отчасти проясняло загадку. В шестидесятых-семидесятых я видел некоторые фильмы Бунюэля, но его автобиографию я не читал, и мне понадобилось время, чтобы осмыслить цитату. Я оторвался от рукописи. Прежде чем продолжить, мне надо было настроиться. Я положил назад титульный лист и придавил его булыжником. При этом я немного подался вперед, и в поле моего зрения попало нечто, чего я сразу не заметил. Между манускриптом и простенком лежал зеленый блокнот размером со школьную тетрадку. Судя по истрепанной обложке и разорванному корешку, старый блокнот. Так мог бы выглядеть дневник Гектора, подумал я, – и не ошибся.
Следующие четыре часа я провел с блокнотом на коленях, откинувшись на спинку старинного клубного стула, и прочел его от корки до корки два раза подряд. Девяносто шесть страниц охватывали примерно полтора года, с осени 1930-го по весну 1932-го; в первой записи Гектор описывал свои уроки английского с Норой, а последняя относилась к одной его вечерней прогулке по Сандаски спустя несколько дней после того, как он рассказал Фриде о своем преступлении. Если у меня еще оставались какие-то сомнения в правдивости поведанной.
Альмой истории, то зеленый блокнот их окончательно рассеял. Гектор, о котором она мне рассказывала в самолете, и Гектор, рассказавший о себе сам в дневнике, был один и тот же человек – бедолага, бежавший из Калифорнии, пытавшийся покончить с собой в Монтане, Чикаго и Кливленде, полгода живший в грязи вместе с Сильвией Меерс, тяжело раненный в банке города Сандаски и выживший после всех этих передряг. Он писал мелким затейливым почерком, вычеркивая одни слова и вписывая другие, с кляксами и орфографическими ошибками, с обеих сторон листа, что сильно затрудняло чтение. Но я справился. Шаг за шагом я разбирал его каракули, и каждый расшифрованный абзац подтверждал сказанное Альмой, все совпадало в деталях. В блокнот, который она дала мне перед просмотром фильма, я переписал несколько важных записей, слово в слово, чтобы сохранить интонацию самого Гектора. Его последний разговор с Редом О’Фаллоном в ресторане «Блюбелл-Инн»; беспардонный ультиматум Сильвии Меерс, который он выслушал в лимузине по дороге в отель; и, наконец, запись, относившуюся к периоду его пребывания в Сандаски (точнее сказать, в доме Спеллингов после выписки из больницы) и завершавшую дневник:
31.03.32. Вечером выгуливал собаку Ф. Вертлявый черный кобелек по кличке Арп в честь художника-дадаиста. На улицах ни души. Густой туман, можно заблудиться. В лицо то ли мелкий дождик, то ли водяная пыль. Ощущение такое, будто ты шагаешь в облаках. Когда мы приблизились к уличному фонарю, все вдруг замерцало, заискрилось. Тысячи, миллионы светлячков. Очень странно и очень красиво. Такая иллюминация в тумане. Арп тянул поводок, к чему-то принюхиваясь. Мы дошли до конца квартала, свернули за угол. У следующего фонаря Арп поднял заднюю ногу, и в этот момент мое внимание привлекло голубоватое свечение на тротуаре – оно напомнило мне глаза Ф. Я присел на корточки и увидел, что это какой-то обработанный камешек. Может, сапфир. Или лунный камень. А может, обыкновенная стекляшка. Нет, скорее все-таки драгоценный камень, выпавший из кольца или из сережки. Я сразу подумал, что подарю его племяннице Ф., Доротее, четырехлетней дочке Фреда. Крошке Дотти. Она частая гостья в их доме. Со всеми целуется – с бабушкой, Арпом, Ф. Такая маленькая фея в экстравагантных платьицах, обожающая всякие побрякушки. В голове мелькнуло: вот кому он понравится! Я протянул руку к прекрасному сапфиру и в ту же секунду понял, как жестоко ошибся. Он расползся в моих пальцах липкой жиденькой массой. То, что я принял за драгоценный камень, оказалось обычным плевком. Кто-то сплюнул на тротуар, слюна застыла и при свете фонаря выглядела, как играющий отполированными гранями сапфир. Осознав свою ошибку, я как ошпаренный отдернул руку. К горлу подкатила тошнотворная волна брезгливости. Все пальцы были в жидкой слизи. Когда это твоя собственная слюна, это еще куда ни шло, но чужая?! Чистой рукой я достал из кармана носовой платок и тщательнейшим образом вытер пальцы. Сунуть эту мерзость обратно в карман было невозможно. Держа платок на вытянутой руке, я дошел до конца улицы и выбросил его в первую же урну.
Через три месяца после этой записи Гектор и Фрида отпраздновали свадьбу в большой гостиной особняка Спеллингов и тут же отправились в Нью-Мексико, чтобы там провести свой медовый месяц. Но, как известно, назад они не вернулись. Решив поселиться в тех краях, они купили землю и выстроили на ней ранчо. Теперь я понял, почему Гектор так его назвал – «Голубой камень». То, чего нет. С самого начала он знал: жизнь, которую они вместе строят, зиждется на иллюзии.
К шести часам погребальный костер догорел, но в коттедж Альма пришла лишь около семи. Было еще светло, но солнце уже клонилось к горизонту: потоки расплавленного золота и пурпура, хлынув во все окна, затопили дом. Это был только второй мой закат в пустыне, и я оказался не готов к такому буйству света. Я пересел на диван, спиной к окну, чтобы не ослепнуть, но не успел толком устроиться на новом месте, как услышал за спиной скрип входной двери. Я повернулся, защищая козырьком глаза от приливной волны раскаленного солнца; на пороге стояла Альма, почти неразличимая, дух огня с горящей шапкой волос.
Она притворила за собой дверь, и только тогда я разглядел ее лицо, выражение глаз. Она пересекла комнату и подошла к дивану. Не знаю, что я ожидал увидеть. Слезы, гнев, любое проявление сильных эмоций, но Альма была на удивление спокойна, не столько взвинченная, сколько уставшая, опустошенная. Она обошла диван справа, совершенно не озабоченная тем, что я увижу ее щеку с родимым пятном, и я подумал, что раньше она себе такого не позволяла. Впрочем, означало ли это прорыв в наших отношениях или то была просто временная потеря бдительности, симптом утомления, сказать не берусь. Молча сев рядом, она приткнулась к моему плечу. Руки у нее были грязные, футболка испачкана сажей. Я обнял ее и прижал к себе, решив не задавать вопросов, подождать, пока она сама заговорит. Через какое-то время я поинтересовался, как она себя чувствует, и по ее ответу (Нормально) я понял, что у нее нет никакого желания обсуждать тему дня. Она извинилась за столь долгое отсутствие, но, если не считать коротких объяснений затянувшейся процедуры (тогда-то я и узнал про бочки для нефтепродуктов, ручные тележки и все такое), в ту ночь мы почти не касались происшедшего. Когда все было кончено, Альма проводила Фриду домой. Они обсудили завтрашний день, Альма дала ей снотворное и уложила в постель. После этого ей пришлось еще задержаться, чтобы забронировать мне обратный авиабилет до Бостона (телефон в коттедже работал с перебоями, и она не хотела рисковать). Самолет вылетал из Альбукерке в 8.47. До аэропорта два с половиной часа езды, но не поднимать же Фриду среди ночи; короче, Альма заказала такси. Ей хотелось самой отвезти меня, но их с Фридой к одиннадцати ждали в траурном зале, а дважды обернуться туда-обратно за такое короткое время нереально. Даже если бы мы выехали в пять. Что я могу сделать? воскликнула она. Это был даже не риторический вопрос, а горькое признание своей беспомощности. Она уткнулась мне в грудь и разрыдалась.
Я сделал ей ванну и полчаса, не меньше, мыл ее всю, с головы до пят. Она не сразу успокоилась, но постепенно этот водный массаж сделал свое дело. Закрой глаза, сказал я, и не двигайся, растай, растворись. Удивительно, с какой готовностью она меня послушалась, совершенно не стыдясь своей наготы. Хотя до сих пор я ни разу не видел ее обнаженную при свете, Альма вела себя так, как будто она мне уже принадлежала, и мы миновали тот рубеж, когда человек еще задается такими вопросами. Она обмякла в моих руках, отдалась обволакивающему ее теплу, приняла как данность, что я о ней забочусь. А кто же еще? Семь лет она прожила одна в этом доме, пришло время перемен. Ты приедешь ко мне в Вермонт, сказал я, и закончишь там свою книгу, а я буду тебя каждый день купать. У меня есть мой Шатобриан, у тебя твой Гектор, а когда мы устанем от работы, мы будем с тобой трахаться. Везде, где только можно. В доме, во дворе, в лесу. Мы будем трахаться до полного изнеможения и снова возвращаться к работе, а когда она подойдет к концу, мы уедем из Вермонта. Уедем, Альма, куда ты захочешь. Я открыт для предложений. Нет ничего невозможного.
Несвоевременное, вульгарное, дикое предложение с учетом всех обстоятельств, но время поджимало, и мне надо было знать, еще до отъезда из Нью-Мексико, на каком свете я нахожусь. Поэтому я рискнул форсировать события, очертив ситуацию грубо, по-простому. К чести Альмы, ее это не покоробило. Она сидела с закрытыми глазами на протяжении всей моей речи, но в какой-то момент ее губы тронула улыбка (кажется, при слове трахаться), и чем дольше я говорил, тем откровеннее она улыбалась. Но когда я закончил, она продолжала хранить молчание, и глаза ее оставались закрытыми. Ну? не выдержал я. Что ты по этому поводу думаешь? Я думаю, медленно заговорила она, что если я открою глаза, ты исчезнешь.