После России написала стишок, который скорее относится к нашим прежним метаниям, всколыхнутым опять моей поездкой. Его нигде нельзя печатать, так и останется на мосту.
НА МОСТУ
На том берегу — хуторок на полянеИ дедушкин тополь пред ним, на посту…Я помню, я вижу… сквозь слезы, в тумане,Но все ж я ушла и стою на мосту.А мост этот шаток. А мост этот зыбок —От берега деда на берег иной.Там встретят меня без цветов. Без улыбокИ молча ворота захлопнут за мной.Там дрогнут и хмурятся темные елиИ, ежась от ветра, мигает звезда.Там стынут улыбки и стонут метели,Нет, я не дойду. Никогда… Никогда…Я буду стоять, озираясь с тоскою,На сторону эту, на сторону ту.Над пропастью этой, с проклятой рекоюОдна.На мосту.
7 февраля 1972. Иссанжо
Милая Мэри… <…> я получила письмецо от Одоевцевой, она хотела бы меня повидать, когда я буду в Париже (я ей послала поздравление). Она еще раньше звала меня, но у меня в Париже всегда «мотня», а к ней далеко. Я получила ответ на мое поздравление Горбову — он также уныл, с женой все хуже и хуже. И он хотел бы уехать в деревню, как я, и забыть обо всем, но…
От Валерия пришла новая книга[123] с совершенно виртуозными рифмами — как я далеко блуждаю в своих лесах. И все-таки я надеюсь, что сотворится чудо, что я поумнею и кто-то будет торчать в кухне за меня.
Но раз уж у меня судьба такая (а наверно, дело не в кухне, а где-то во мне, и так мне и надо), то Вам никак нельзя сдаваться <…>. Почему бы Вам не приехать во Францию. Для начала просто отдохнуть, посмотреть нашу Луару <…>. Наши места очень интересные, тут можно много увидеть такого, что так и просится написать. Мы иногда ездим вокруг (когда снега нет), и у меня «аж душа скимит» (это так написал один шанхайский поэт-фотограф), как будто я читаю сказку или легенду. Тут даже камни в старых домах такие <…>. Это не Овернь, мы — Белей, но это то же самое, что Овернь: те же типы, костюмы (были раньше), природа.
К сожалению, прогресс чувствуется и здесь. Старые дома не чинятся, а просто оставляются. С них растаскивают черепицы, камни для оград. Строят новые (хорошенькие, похожие на рекламы, тогда как старые — на легенды). Над нами, на холме, где раньше волнами ходила под ветром пшеница и паслись на лугу коровы, — строится огромный дом для молодежи. Будут, наверное, орать громче птиц в саду. От сотрясения, что ли, наш чистейший ключ в саду разлился рекой, причем мутной. Пришлось прекратить брать здесь воду. А я так любила это: выйдешь с кувшинами, и, пока тоненькая струйка журчит, есть время посмотреть, что делается сегодня: какие птички, какой ветер, что расцвело. А розовые утра в снегу! Ну, Мэри, не стоит умирать, пока есть что любить.
А вот Всеволод Иванов умер. Мне написала об этом Лидия Хаиндрова. Уже не получил моего последнего письма. А Казакова уже в Швейцарии . Там ей хорошо, но очень одиноко без французского языка и с глухотой
А Вы знаете. Мэри, от моей тети, что умерла в Киеве, я узнала подробности о моем происхождении. И оказалось, что моя бабушка[124] (ее и папина мать) была дочка лесничего, что-то в тех местах — Полесье, рядом с Польшей. Она и была полька по матери и русская по отцу. И в доме у них вечно водились прирученные звери и случались разные драмы из-за них. И папа мне еще рассказывал, что его мать всегда возилась со зверюшками. Вот, наверное, и во мне это осталось…
А здесь в лесах почти ничего нет, — французы всех переколотили, даже белок.
А места чудные, вы должны их повидать <…>.
9 февраля 1972. Исанжо
Взглянув на католический календарь, увидела, что у них существует св. Лариса, и тоже после Благовещенья. Первый раз вижу.
Ну, это к слову.
Вчера не дописала письма из-за собак. Когда в холодильнике накапливается много костей и всяких обрезков и остатков, которые кошки не едят, мы берем автомобиль и едем по деревням раздавать кости собакам. Их там не больно кормят — когда-то Овернь была очень бедной, и крестьяне по привычке — скупущие. А чтобы нам была польза, после собак едем в г. Ле-Пюи. Там универсальный магазин, где мы делаем главные закупки одним махом <…>.
А сейчас о Сонлине[125] (он подписал свою фотографию именно так). В прошлом году в Париже на литературном вечере «Возрождения» я встретила русскую из Харбина. Она занималась садоводством и вышла замуж за китайца. С ней был ее сын, очень милый и воспитанный мальчик, больше похож на китайца. Она меня узнала и после нескольких слов спросила, помню ли я Сонлиня. Он просил передать мне привет, если только когда-нибудь где-нибудь она меня увидит. Это было почти десять лет назад Они смогли уехать из Харбина, так как отдали правительству свой большой дом. Сонлинь был в то время учителем, кажется, в Мукдене. Вот и все, что я узнала, но была очень рада и этому, так как именно его не хочу вычеркивать из своего прошлого <…>.
Альянс с новым Китаем, с моей частной точки зрения, дает надежды. Я уже получила письмо от Бетти, помните ли вы китаянку, которая была так мне предана, что ее называли моей Пятницей, особенно когда я жила далеко за городом и приезжала на велосипеде в мохнатом жакете из облезлой лисы – полузамерзшим Робинзоном?
Правда, не письмо — просто поздравление с Новым годом и сообщение, что она и ее мать живы-здоровы и часто вспоминают, но даже такого письма я уже не получала лет шесть <…>.
Теперь я совсем ничего не пишу, вот разве что:
Так сурово небо, так тиха земля,Замерли, застыли снежные поля…Разве что ворона прыгнет на пенекДа во мгле забрезжит чей-то огонек.Слабый, одинокий — сквозь туман и лед —Кто его заметит, кто его найдет?И кому на радость он блеснет вдали,В этом белом поле на краю земли?
Так скулили двести лет назад сельские учительницы, и уже тогда никто их не печатал. И они сами себе подпевали под гитару. Кто бы подумал, что во Франции я буду писать так же? И даже без гитары?..
Целую, уже почти темно.
10 февраля 1972. Иссанжо
Ну вот, я так расписалась, что не могу остановиться. Сегодня постараюсь обязательно отнести это письмо на почту и приступить к другим, более коротким письмам.
Вчера я сидела перед телевизором до часу ночи. Дело в том, что по средам показывают какие-нибудь экстраординарные фильмы и приглашают на них всяких умных людей разного толку. Они после фильма устраивают дебаты, а мы слушаем. Так, недавно после картины «Добрая земля» я слушала моего Гробуа (он из Шанхая и потом был консулом в Сайгоне) наряду с другими китаеведами.
А вчера была советская картина 1925 года «Потемкин» и вместе со всякими историками и профессорами был приглашен сын Столыпина. Было страшно интересно и очень неприятно в одно и то же время. Неприятно потому, что я, как всегда, раздираюсь на два фронта, и потому, что, с одной стороны, столыпинский сын, правда, производит нехорошее впечатление, а с другой — было стыдно за него и обидно, что группа нахальных молодых профессоров явно высмеивали его сообща, так же как и все дореволюционное. Вспоминали даже «столыпинский галстук». Вспоминали также «бей жидов». Все это правда и отвратительно, и если на самом деле на «Потемкине» было так, как показано в картине, то и я бы приложила ручку к революции. Когда же Столыпин говорил о том, что после революции было не лучше <…> ему резонно отвечали, что вопрос идет не о «теперь», а о «раньше». Самое ужасное, что он выехал с Солженицыным, даже книжечку его принес, «Один день Ивана Денисовича». Воображаю реакцию советского консульства, когда они смотрели на «недорезанного» с книжкой Солженицына в руке.
Вообще, казалось бы, по давности этих вопросов пора бы относиться спокойно ко всему, но я раздираюсь и болею. Не так легко вытравить из себя несколько поколений, выросших в преклонении перед царским домом. А в то же время… я помню, как маму мою дразнили, так что если бы она была свободна, то уже давно бы кричала на баррикадах. И помню, как кричала она на другую офицерскую жену, которая объясняла бабам, уже когда наши отцы сидели в тюрьмах, приговоренные к расстрелу, что им, офицерским женам, нужны не только хлеб и молоко, но также пудра и одеколон, и поэтому им труднее.
Ах, Мэри, Мэри, никому-то вокруг меня все это не интересно. Лежит мой отец на этом маленьком кладбище здесь, в Иссанжо. Среди нескольких поколений благополучных французских буржуа, которые уже и забыли, что значит революция… А может быть, первая, некая Дам Зое де Бре (о которой Морис уже понятия не имеет), думала немного о русских. Недаром мой прапрадед получил дворянство за то, что хорошо сражался с французами. И даже нет надписи о том, что он там, мой отец. Что же написать — полковник царской армии? Ведь он даже просил меня похоронить его с погонами. Что я и сделала. Уже десять лет — я не знаю, что мне делать с его могилой. И от обиды, что ли, кажется, что это так важно…