— Где ты учился?
— В художественно-ремесленном училище, в училище памяти 1905 года (1,5 месяца), в кружках при детских городках в Сокольниках и в Измайловском парке.
— Кто учителя?
— Леонардо да Винчи. Помнишь, у него написано: «Жалок тот ученик, который не превзошёл своего учителя»? Я его своим ташизмом превзошёл. Дмитрий Николаевич Лопатников, Луканин Афанасий Николаевич.
— Кто ты по призванию?
— Я пишу картины, леплю, делаю гравюры, офорты, пишу стихи, прозу, в шашки играю.
— А разве шашки относятся к искусству?
— Связь прямая — графическая и живописная.
— Что же такое искусство?
— Артистизм.
— Самый интересный период творчества?
— Это ташизм, который начался с 1957 года. В нём самая большая отдача, доходящая до экстаза. Но всё же самую лучшую свою вещь я написал акварелью, когда мне было 9 лет, — «Чайная роза на песке».
— Что ты больше всего любишь писать?
— Пейзаж, он легче всего получается. Раньше я рисовал, чтобы научиться рисовать. Сейчас не люблю рисовать. Рисую только для общества. В 1959 году я бросил рисовать для себя. Сейчас я должен обязательно угодить и понравиться.
— Кого из художников любишь?
— Врубель, Саврасов, Васильев, Левитан, Иванов, Кипренский. В Третьяковской галерее почти все мне нравятся. Еще люблю Ван Гога (он на первом месте), Рембрандта (на втором) и Матисса. Почти нет художников, которые бы мне не нравились. Но не люблю карикатуру. Это — как оформление стенгазеты.
— Почему у тебя так много автопортретов?
— Я хотел себя прославить. Период эгоизма был.
— Какую технику ты предпочитаешь?
— Я люблю ту, которая проще, — соус. Вообще, никакая техника мне не нравится: масло неприятно пахнет, акварель расплывчата и капризна, гуашь — сыплется, карандаш требует много усилий. Больше других мне нравится тушь и гусиное перо. Мне хотелось бы, чтобы всё рисовалось само собой: как подумал, так и рисовалось. Как в природе — всё готово, надо только уметь пользоваться. Искусство — вещь специальная. Надо уметь находить пропорции, акцентировать.
— Искусство — серьёзная вещь?
— Как и жизнь. Оно и серьёзно, и несерьёзно одновременно. Но для меня больше — серьёзно. Игры в нём не может быть.
— А художник — серьёзный человек?
— Художник сам по себе — пьян без выпивки. Опьянён искусством.
— Какое искусство тебе больше нравится?
— Лучшее искусство — европейское. В нём большое стремление быть разным. Моё — европейское. Восточное искусство нарочитое. Традиционное. Его можно назвать ремеслом, когда художник ничего не ищет, а просто ремесленно-здорово рисует. В искусстве должен быть элемент поиска. Поиска образа.
— Ты ощущаешь себя профессиональным художником?
— Профессиональным абсолютно. Какой непрофессиональный художник смог бы так точно рисовать, как я? До меня не было художника, который, не глядя на натуру, так точно мог бы изобразить павлина. Я профессионал высшего класса, но не ремесленник.
Искусствоведческий разговор о художнике
СЕРГЕЙ КУСКОВ
Экспрессионизм как образ жизни
Живописный почерк и образ жизни Анатолия Зверева настолько взаимосвязаны, что с трудом допускают обособленный анализ того или другого. Вместе с тем, начиная искусствоведческий разговор о художнике, необходимо ограничиться лишь одним из возможных «ракурсов» или способов взгляда, поскольку охватить феномен Зверева в границах одной статьи всё равно невозможно.
К тому же говорить о Звереве-человеке — наверное, привилегия лично его знавших, да и то лишь тех, с кем он был действительно близок (а таковых не столь уж много!).
Лишь они имеют право на «мемуарное портретирование» этого виртуозного портретиста, взорвавшего традиционное понимание жанров живописи. Конечно, для всех ценителей творчества Зверева весьма желательным было бы появление совокупного свода воспоминаний о нём. Это, в частности, явилось бы альтернативой тем тенденциям «канонизированной» приглаженности, которая уже наметилась в трактовке творчества художника и его судьбы. Ведь всем, кому хотя бы отчасти памятен Зверев, ясно, что его образ при жизни, при всём внешнем неблагополучии, при всех жизненных противоречиях, а подчас и вызывающих проявлениях, был в полную меру личным выбором. Судьба Зверева, с её диссонансами и неправильностями, неотторжима от неистовой стихии его авторского почерка. И если бы участь этого человека была иной, перед нами предстал бы совсем другой художник.
Его путь был во многом вызовом обывательскому «здравому смыслу», он одним из первых предпочёл участь «выпавшего» из официальной культуры и превратил это «выпадение» в дерзкую демонстрацию перед преуспевающими, признанными собратьями.
Отношения между прошлым и будущим, между классикой и авангардизмом были осмыслены и пережиты самим художником. Сосредоточим теперь внимание на его новациях в искусстве и постараемся определить, какое место он занимает в истории советского искусства 60–70-х годов.
Теперь, с временной дистанции, Зверев видится одним из последних, быть может, потому наиболее ярких воплощений самого «духа живописи» в русской художественной культуре, редкой вспышкой чисто живописного артистизма. Кроме того, он перебросил мост от художественных поисков начала века к нашему времени, воссоединив традиции русского авангарда с новейшими открытиями искусства Запада. Одновременно он представлял собой поток, в котором бурлила яростная энергия живописи, отстаивающая своё право на самоценность.
Это был поток неистовый, неуправляемый, перехлёстывающий «поверх барьеров» — в том числе и направленческих, дерзко пролагавший себе путь. Приход Зверева был отмечен всплеском безудержного личностного темперамента. Собственно, вся его жизнь прошла под знаком вдохновенного произвола — как в обращении с языком искусства, так и с видимым миром в целом.
Талант Зверева развивался стремительно и неукротимо. В его искусстве сплавлялись различные стили и художественные мировоззрения, и в этом ярком сплаве рождался бесконечно изменчивый, но всё же всегда узнаваемый «зверевский стиль». Он формировался, деформируя собственные поэтические привычки, непредсказуемо меняясь, играя на противоречиях и доверяя только стихийному наитию художественной воли. Наверное, потому Зверев непроизвольно создавал вокруг себя поле вдохновения, и резонанс его опыта ощутим до сих пор. Сам образ жизни сделал его частью истории отечественного авангарда уже на рубеже 50–60-х годов; из просто талантливого живописца Зверев превратился в символ свободного «неофициального» искусства. Но вместе с тем, лидируя в целом направлении, выступая как экспрессионист номер один, он всегда чурался цеховых оков. Для московской богемы 60-х или, как бы мы теперь сказали, тогдашнего «андерграунда», был вообще характерен художник-одиночка, избегающий направленческих «рамок». Независимый, неприкаянный, «гуляющий сам по себе», Зверев был ценим многими (ценим не сентиментально, а как живой факт культуры), но понимаем избранными — теми, кто способен разглядеть исключительное, — то, что как бы среди нас и ещё не отчуждено пиететом музейности.
При всех житейских неурядицах и отсутствии в характере даже намёка на высокопарность в нём жило нечто титаническое. Борьба с цветом и желание цвета порождали центробежный размах энергии, ощутимой даже в самых камерных жанрах — в портрете, пейзаже, анималистике.
Зверев был завоевателем и первопроходцем, и одновременно — это был последний представитель «московско-парижской» пластической традиции, ведущей родословную от начала века. Во многом наследуя рафинированный колористический вкус московских «парижан», он сочетал как бы личное вчувствование в это блестяще-меркнущее наследие, с анархией бунтаря, «созидающего» разрушение, стремящегося всегда и всё делать иначе, по-своему — и всегда в одиночку. Воспринятую в культуре начала века утончённость цветовых вибраций он решительно очистил от всякого налёта эстетизма и, напитав лиризмом и экспрессией, подарил лиризму новую жизнь. Следы былой культуры в его искусстве не исчезли бесследно, но каждый отклик традиции, каждый готовый приём напористо вовлечён в новое качество. «Наследник» не оставил камня на камне от устоявшихся живописных структур, преодолевая соблазн постфальковской «цветности», и далеко ушёл вперёд. Диапазон его приёмов был чрезвычайно широк: от фовизма до параллелей абстрактному экспрессионизму.
Не чуждый контактов с искусством старины и веяний современности, он всё же представлял собой небывалый тип русского художника, способного превращать в живопись буквально всё, что попадало в поле его внимания.