Она поднялась с дивана, он помог ей. Не кружится? Нет, прошло. Выпила воды, поправила перед зеркалом прическу. Он подошел и обнял. Она, «ничего не соображая, растерявшись», сказала в зеркало; «Ой, изомнете платье…» — обернулась и обняла его. Это был «грех невольный», так она после признавалась. Тут же пришла в себя, вырвалась из его объятий и оградила себя руками: «Нет, не надо… нет, нет!..» В «голубых письмах» Вагаев говорил ей, что она была «повелевающе-прекрасна», и он перед ней склонился. Т а к о й он никогда не видел, т а к о й и нет.
У Благородного собрания лежали горы снега, наскакивали конные жандармы, метались флаги, вздымались дышла бешеных лошадей, кареты… Газовые языки трепало, откуда-то летели искры, лепило снегом. Красно-золотые великаны с булавами распахивали звонко двери. Вагаев вел Дарнньку по бархатному ковру пышно-нарядной лестницы, уставленной лаврами и пальмами. В зеркале во всю стену было видно, как им навстречу медленно подымалась такая же голубая, бледная, с прелестными нежными плечами, и красавец гусар в жгутах, в снежно-крылатом ментике. Маскарад был в разгаре. На широкой площадке, в зеркальных окнах, прогуливались фраки и домино. Все смотрели, — казалось Дариньке. Вагаев был празднично-параден, как в Светлый День. «Какая пара!» — слышала ясно Даринька.
Маскарад был парадный, «под покровительством», — «в помощь братьям-славянам». В бриллиантовых шифрах дамы продавали бутоньерки в национальных лентах. Даринька украсилась цветами. Они проходили в белый колонный зал, мимо зеркал на бархате, дробясь и повторяя блистающие Даринькины плечи над голубым «ампиром» и алое с золотом жгутами, в пестрой толпе болгарок, юнаков, черногорцев, рыбачек, капуцинов, баядерок, розовых бэбэ, засыпанных цветами «добровольцев»… Полумаски загадочно шептали: «Узнай, кто я?» Амуры-почтальоны с колчанами разносили на стрелках «раны» и «бийе ду» — признания. Даринька терялась: амуры налетали роем, касались стрелкой, щекотали плечи. Вагаев восхищался: «Вот успех!» Белые колонны, люстры, люстры… Бескрайний зал вдруг уходил куда-то, вспыхивал, терялся, пылал сверкающими поясами люстр, в колоннах, между колонн, сиял огнями бриллиантов, плечами, играл глазами, отблеском пластронов, лысин, муара, фраков, дышал духами и цветами. На хорах, в люстрах, над люстрами, под люстрами играли вперемешку два оркестра: духовой — военный и струнный — бальный. Над ними, под плафоном, заглядывала на жаркое веселье в окна-арки черная ночь в метели.
«Вальс… г р а ф и н я?..» Вагаев почтительно склонился. Они кружились, позабыв о всех.
Когда они сидели за колоннами, к ним подошел барон, блистающий, во фраке и с гвоздичкой. Поражался: да где же они были столько? Воскликнул в раже: «Молюсь, благоговею!.. венчик, венчик!..» Просил — на вальс: один тур вальса! Даринька отговорилась: так устала. «У-ста-ли… — барон прищурился и усмехнулся, — Дима уже утомил, успел!.. Но со старичком — то неутомительно!..» Барон был совершенно невозможен, навязчив, лизал глазами, смотрел на… ожерелье? «Но позвольте хоть показаться с вами… показать вас!» — «Снизойдите, — просил Вагаев, — дядюшка влюблен немножко, но это, право, не опасно». Даринька пошла с бароном, Вагаев остановился с адъютантом. Барон, красуясь, водил ее по залам, по гостиным, показывал огромную Екатерину, говорил: «Вот
женщина! любить умела!» Представлял каких-то, важных. Ей целовали руку, перед ней склонялись, преклонялись. Женщины оглядывали затаенно, остро: «Мила…» Древний генерал в регалиях и ленте, на костылях, всхрипел с одышкой: «Бо-ог мой! но до чего же она хороша… живая Кэтти!..» Так называли в своем кругу когда-то графиню Д. «Слышите?.. — польщенный, скрипел барон, косясь на ее плечи, — „живая Кэтти“!., Вы — г р а ф и н я к р о в и… ка-ак все смотрят, какой успех!»
— Барон безумствовал открыто, — рассказывал Виктор Алексеевич, — клялся, умолял «завтра же оформить», — под венец! Совершенно оголился, бесстыдничал. Говорил, что «будет по контракту», «все на вас!». Впал в детство. Слюнявил плечи, называл — «святой бутончик». Уверял, что я не могу жениться, жена не даст развода, а он «даст имя», что он «готов на самое ужасное…». Словом, обезумел совершенно. Про Диму… что — пустельга, мальчишка, ветер… «сомнет цветочек, а сам в кусточек», любовницы и в Петербурге, и в Москве, что и у меня «старинная любовница», давно известно. Даринька возмутилась… — представляете, она-то… возмутилась! — встала и ушла. Он побежал за ней, вприскочку, все забыл. Врал кругом направо и налево — это узналось, — что она его! С Димой хоть на дуэли драться. Дамы пустили сплетню, что это «новая кокотка», стиль-нуво под Гретхен. Пошло сейчас, что и князь Долгоруков как-то тут замешан, приревновал к Вагаеву и посадил на гауптвахту крестничка! Князь там был. Пересдавали, что обратили его внимание на Дариньку. Он ее заметил, восхищался туалетом, ее «ампиром» и ее лицом, всем в ней. Передавали его бо-мо: «Vraiment, elle est d'un empir incontestable»[3]. Всех интриговало пущенное бароном, что это «сбежавшая монашка», «морганатическая графиня Д.», «праправнучка… святителя»!..
В четвертом часу утра Вагаев довез Дариньку до переулка: дальше карета не могла проехать. Он донес ее до крыльца через сугробы, и долго они не могли расстаться.
Успех Дариньки в маскараде совсем закружил Вагаева и «все перепутал» в Дариньке.
Н о в о й явилась она ему, «еще и нежданно новой». Он умолял ее ехать с ним, — «сразу порвать все нити и завтра же ехать в Петербург, несмотря ни на что, на „тройках“, угрожая переломать всю жизнь, если она не согласится». Она ему говорила что-то, «кажется, обещала ехать», вспоминала она потом, но что говорила, — помнила: «Все забыла». В свете от фонаря, захлестанного снегом, увидал, какое измученное у нее лицо, — детское, девичье лицо! — пал перед нею на колени и целовал ей ноги, бархатные ее сапожки. Сонная Анюта увидела Дариньку и обомлела. Пялила глаза, как видение, ужасалась: «Барыня… какая… как самая царица!» Даринька закрылась в спальне, зажгла у трюмо свечи и долго вглядывалась в себя… в пылающие люстры, оставшиеся в глазах, в увядшие, безуханные цветы. Не познанная доселе горечь, боль о чем-то, утраченном и невозвратном, томила сердце. Смотрела долго… Зеркало туманилось, поплыло, текло стеклянными волнами…
Даринька долго не могла забыться. Видела сны, в обрывках. Очнулась совсем разъятая, в истоме.
XXVIII
ВРАЗУМЛЕНИЕ
В сновидениях Дариньки было что-то ужасно неприятное, и это неприятное связывалось с какой-то девочкой в одной рубашке. Девочка была очень неприятная, ротастая, путалась под ногами, показывала ей глазами, на что-то намекая, и от этого было неприятно. Очнувшись, Даринька увидала полыхание на потолке, подумала в испуге — не пожар ли, но это полыхала обертка свечки у зеркала, швыряя синие языки. Чувствовалась истома и тошнота, и не хотелось вставать тушить. Но она пересилила себя и потушила, и увидала синевший в окне рассвет. Платье-ампир на кресле и серебристая туфелька вызвали в мыслях пылавшие огни люстр и томящие звуки вальса. Даринька увидала у постели ожерелье, — разглядывала вчера и уронила, сунула под подушку и, отдавшись мечтам, уснула.
Проснулась — и испугалась, что проспала. В комнате было мутновато. «Господи, все метет!..» — подумала она радостно и почувствовала себя укрытой. Это чувство уюта и огражденности, рождавшееся с метелью, вызывало в ней легкость и оживление. Виктор Алексеевич говорил, что Даринька радовалась всему, что обычно мешает людям: зарядившим дождям и непогоде, страшной грозе и ливням, большому водополью и морозам. Осенние звездопады приводили ее в восторг. Она бы, кажется, ликовала, если бы вострубила труба Архангела! Она отвечала, вздыхая, — да…
В это молочное от метели утро радостность все закрыла. Она пробежала босиком посмотреть на часы в столовой, — десять скоро! — увидела в зеркале, какая красивая на ней сорочка, тонкая, в кружевцах, и крикнула Анюте, чтобы несла поскорей воды — «из кувшина прямо, с ледышками!». Локоны мешали умываться, и она их обернула в полотенце. Анюта говорила ей про письмо и про какой-то картон, который, принесли от большой портнихи, но Даринька отмахнулась;- после. Надела серенькое, которое понравилось тогда Диме, подумала шубку или ротонду? Ротонда мешала кататься с гор, все равно открывала ноги и попадала под подрезы. И решила — шубку, Анюта смеялась, что барыня чай даже разучилась пить. Даринькс было не до чаю: глотнула и обожглась, — было без пяти одиннадцать.
Карп отгребал ворота. Совсем задавило снегом, не видано никогда. «Хлеба, говорят, больше будут!» — сказала Даринька, радуясь, что Карп не спросил, куда это в метелицу такую, и побежала сугробами.
Снег был такой глубокий, что даже у заборов, где прохожие протоптали стежку, нелегко было пробираться, и ей сыпало за сапожки. Вагаев шел ей навстречу переулком, в легком пальто, и казался совсем молоденьким. Они протянули руки, как очень близкие, поглядели в глаза и засмеялись. Метель какая! Дороги опять остановились? И надолго! Шли рядом, путаясь и теснясь на стежке, спотыкаясь на гор-быльках. Чувствовалось совсем легко. Вагаев радостно говорил, что все куда-то попрятались, спасибо — лихач попался, никто не едет. «А бедный Огарок наш…» — «А что с Огарочком?» — «Кончились для него бега, засек ноги, плечи набил до ран». — «Бедный Огарочек»… Барон совершенно не в себе, бесится за Огарка, но тут другое: «Ваш вчерашний триумф совершенно его ошеломил. Только о вас и бредит, а вчера в клубе только о вас и говорили»… Что говорили о ней? «Тонкая вы кокетка… вот не думал!» Она кокетка! И чувствовала сама, как все в ней играет прелестью. «Вы принесли мне счастье. Я не мог спать, махнул в клуб и выиграл двадцать тысяч». «Это ужасно много?» — спросила Даринька, думая о другом.