Мальчуган с перепугу забился под шинель, висевшую на крючке в углу. Петерис шевелил челюстями.
— Ты сказала «жизнь»! Но я не хочу жить только для себя. Мы, стрелки, мы, солдаты, несем жизнь всем народам России.
— Пустые слова, все равно что: «уж ты потерпи, зато на небесах лучше будет...» — Она вдруг обмякла. Так обмякает бегун, усомнившись, хватит ли сил до цели. — Ну и пускай другие несут жизнь народам, а с тебя хватит. У тебя семья. Да и подло это — гнать на войну тех, у кого дети. Пускай молодые, холостые да вдовые дерутся!
Алвинины глаза наполнились слезами.
— И слушать не хочу! — продолжала она. — Где наш Янит, наш последыш. — Она уже рыдала. — Лежит маль: чонка в песках у Великих Лук. Сыночек, родной мой, отец и не видал тебя, даже ни разу ты ему не улыбнулся.
На фронте, в начале июня, Петерис во время затишья братался с немецкими солдатами. На ничьей земле он встретился с саксонцем Гансом. Петерис знал десятка два немецких слов. А Ганс, побывав в Курляндии, выучил несколько латышских. Хоть и безъязыкие, они потолковали на славу и расстались довольные. Ганс, уползая к своим, пыхтел самокруткой и бормотал «мир», а Петерис закурил сигарету Ганса и сказал «фриден». Враги поняли друг друга, а вот жене не понять...
На фронте солдат Лапинь был сторожек, как охотник. В разведке улавливал малейший шорох, скрип, треск. Но теперь Петерис ничего не слышал и не видел. Не заметил, как жена вытащила из-под шинели спрятавшегося там Пе-циса и поволокла его к столу. Не догадывался он, что вот-вот жена и ребенок упадут перед ним на колени, будут плакать, умолять, колотиться головой об пол.
А в душе Алвины шла борьба. Может быть, еще более тяжелая и болезненная — ведь у нее двое детей на руках. Будь Алвина одна — она всю Россию вдоль и поперек исколесила бы. А теперь она солдатка и привязана к каморке Лиепниеков, где в окно никогда не заглянет луч солнца.
Одно дело в Швортелях, другое — на фронте. Где выход?
Мать отпустила сынишку. Тот уже не прятался за шинелью, а, поднявшись на носки, макал пальчик в щербатую чашку, в опавшую мыльную пену. Сама Алвина навалилась мужу на плечо и снова начала сдавленным, полным горечи и отчаяния голосом:
— Я знаю, Петерис, весь мир воюет, и я вовсе не хочу выставлять напоказ свои слезы, колотить себя в грудь: глядите на меня, сжальтесь над святой мученицей. Но наша семья уже ведь пожертвовала одного на алтарь войны. Не довольно ли? В театрах показывают трагедии... а нам никакие театры не нужны... мы сами играем трагедии...
Петерис молчал. Он даже не шелохнулся.
— Бог ты мой, не будь слепым. Ведь люди с фронта бегут... бегут...
Петерис поднял голову. Его глаза затуманились.
— Это не для всех людей годится...
— Для всех людей... Пушечное мясо вы, а не люди, согнали вас в окопы, как баранов на бойню.
Петерис еще выше вскинул голову.
— Да, мы были баранами. Как тебе объяснить это. Помнишь, когда мы познакомились... как я тогда запинался. Мы уже целовались, а я толком так ничего и не сумел тебе сказать...
Она хорошо это помнила, помнила милого, неуклюжего медведя!
— Если б подыскала ты мне этих Швортелей еще весною — тогда другое дело. Я бы ни секунды не колебался. Знаешь... — Он покачал головой. — Иногда хотелось в мышь, в крота превратиться. Любой твари я тогда завидовал. Вот тогда я сказал бы тебе: спасибо, избавила меня от фронта, И торчал бы я в запечье вместе с прусаками и сверчками... Отсиживался бы в погребе с лягушками и жабами. Достал бы костыли и прыгал бы по твоим Швортелям, как воробей. Но теперь не могу... не уговаривай...
Алвина сухо спросила:
— Что тебе дадут эти Советы? Вы решили: всю власть Советам. А где ты видел на свете такую власть? Поналезут в ваши Советы всякие господчики.
— А что такое Советы? — резко ответил Петерис вопросом. — Мы сами! Фабричные рабочие, батраки, ремесленники... Так это мы, по-твоему, в господчиков превратимся? Не говори мне: Лапйни навоевались... Если на мир твоими глазами смотреть, то, может, оно и так. Но я из тех, кто понял теперь, как надо громить этих гадов... Трудно мне все это объяснить... Если бы у меня такой гвоздь мудрости...
— Чтоб вогнать мне в голову?
— Если те, что поняли теперь смысл жизни, отступятся и побегут, то к чему мы придем? Неужто мы трусливее и глупее тех, что восстали в пятом году? Послушай, тогда у наших отцов и братьев оружия не было... твой отец с одной косой штурмовал баронский замок. Остановила бы ты отца? Он сам потом сетовал: «Эх, будь у нас по кремневому ружьишку — мы бы баронов этих, как мешки с тряпьем, тряханули». А у нас теперь винтовки, пулеметы, пушки. Так неужто я теперь от оружия откажусь? Нет, не жди этого!..
Алвина молчала. Не говорила ни да, ни нет.
А Пецис спросил:
— Солдат, куда пена девалась?
* * *
Алвина пошла быстрее. Муж сегодня утром собирался на станцию. Накануне он сказал: лучше обожду на станции, ты же знаешь, поезда теперь ходят как попало.
Чем ближе к дому, тем горячее Алвина молит бога: господи, задержи Петериса, задержи... Он у меня такой отчаянный, может и не простившись уйти. Правильно ли она поступила? Не проводив еще мужа, чуть свет побежала к Швортелям. Правильно! Ей все равно сегодня туда идти надо было... Так уж лучше утром это сделать, — быстрее проститься, не так тяжело будет.
Молитвы сменялись проклятиями. Ну и люди эти Швортели. Только из-за них одних другая, новая власть нужна!
Петерис, уже собравшись в дорогу, сидел перед домом на ясеневом чурбаке. Завидев жену, он тихо сказал:
— С Алмой я уже простился, она свиней погнала. Могли бы сегодня за свиньями и старики Лиепниеки при-* смотреть.
— Лучше с этими индюками не связываться.
— Пецитис еще спит, не буди... я его поцеловал. Ну, так... — Петерис протянул жене руку.
— Погоди!.. — Алвина убежала в дом.
Петерис забеспокоился. До станции, правда, близко, но если поезд не сразу услышишь, то наперегонки с ним бежать бесполезно. Придется до Витебска добираться товарным, на тормозе. А потом уж думать, как в Новосоколь-ники попасть...
Чего это она в комнате пропадает? Думает задержать его? Он же вчера сказал: ни на час не задержусь. Неизвестно, когда партия призовет повернуть оружие. Дезертиром не стану! Ну, чего она там возится? В дорогу что:ни-будь собирает, что ли? Он никакой еды не возьмет... ни яблок, ни сыра. Сами сидят голодные. Пора идти.
— Петерис! — Из дома выбежала Алвина. Волосы у нее растрепались. — Прямо обыскалась я: твой любимый сыночек, наверное, утащил... — Она протянула мужу из пестрых лоскутков кисет. — Только жалко, пустой... Были две пачки махорки... вчера не отыскала, не до того было, а сегодня как сквозь землю провалились.
— Спасибо, Алвина! — Глаза мужа засияли, голос потеплел. — Ты о махорке не жалей — это к возвращению.
— Не думай, что я вру... ей-богу, была! Завалялась, должно быть, в тряпье...
В рваной рубашонке на крыльцо выбежал Пецис.
— Где солдат?
— Назови же наконец солдата папкой, — сказал Петерис и подхватил мальчонку на руки.
— Ой, не хочу... Колоться будешь! Ой!.. Где твоя щетина? Мам, смотри: солдат без щетины!
Вдали загудел паровоз. Петерис поцеловал жену и сына.
— Ждите меня с жизнью, с Советской властью! До свидания, Алвина!,, — Он припустился бегом, напрямик
через картофельное поле — к станции. Жена с сыном провожали его взглядом. Солдат споткнулся, упал, опять вскочил на ноги и рысью помчался дальше. Пецис дернул мать за кофту.
— Мам, почему солдат убежал? Я не хочу... Он хороший!
— Сам виноват. — Мать потрепала малыша по щеке. — Называл бы его папкой, он бы остался.
Малыш проворно взобрался на чурбак, на котором недавно сидел Петерис Лапинь, и во все горло закричал:
— Пап-ка-а!
. Ему в ответ прогудел подходивший к станции поезди