Все это вместе производило такое угнетающее впечатление, что Анна с трудом сдерживала слезы. В довершение в комнате стоял запах гиацинтовых духов, а за стеной ревело радио.
Фукс всхлипывала и горевала все больше по поводу утраченной должности, жаловалась на свою судьбу, на жестокий мир и черствость близких. Анна успокаивала се, как умела, клялась, что сделает все, чтобы Минз отменил приказ, или, в конце концов, постарается найти для нее другую должность. Ситуация была невыносимой еще и потому, что Анна спешила к Дзевановскому, а сейчас никак нельзя было уйти, поскольку Фукс начала подробно рассказывать историю своей жизни, начиная от родителей. Мать была брошена вероломным отцом, гимназия, много спецшкол, много должностей, утраченных из-за сокращения и интриг, из-за отношений с богатыми и черствыми родственниками… Наконец, она достала свою метрику, чтобы доказать, что ей действительно только двадцать девять, а не сорок два, как говорят в бюро те, кто ни видом, ни свежестью не могут с ней сравниться. Анне, глядя на метрику, хотелось рассмеяться, видя разящую диспропорцию между датой в метрике и датой, беспощадно написанной временем на лице бедной Фукс.
Она снова вспомнила Владека Шермана, который однажды говорил о женской метрике:
— Это столь уважаемый документ, что иногда я готов поверить в его подлинность.
Расстались они самым теплым образом, как только Анна умела. И с того дня панна Фукс была признана ее сердечной подругой и по меньшей мере раз десять за день по поводу и без повода приходила в ее бокс. Что можно было поделать, пришлось терпеть.
С Конткевичем все обстояло хуже. Оказалось, что на протяжении нескольких месяцев он брал авансы, и в день увольнения ему уже получать было нечего. Острые глаза коллег скоро заметили, что он продал часы, портсигар и кольцо. Поговаривали, что его выселили из квартиры. Часто он приходил в бюро измятый, грязный, с красными глазами. Начал пить. Однажды он пришел такой пьяный, что заснул за столом. Как назло как раз в это время появился Минз. Разумеется, Конткевича тотчас же удалили, а на следующий день, когда он появился, чтобы забрать из ящиков свои мелочи, он прошел мимо Анны, даже не кивнув ей головой. Он был бледен, лицо сморщилось, и весь он как-то согнулся. Анна знала, что ему отказали в выдаче свидетельства, и неизвестно почему се стала преследовать мысль, что Конткевич покончит жизнь самоубийством.
Она не спала в ту ночь, а утром по дороге купила газету и проштудировала рубрики несчастных случаев, но упоминания о Конткевиче не нашла. Она долго не могла забыть о нем. К счастью, приезд Кароля и Литуни отвлек ее внимание от служебных дел. Много бы она дала за то, чтобы не терзаться угрызениями совести из-за этих двоих уволенных. Если бы она не была руководителем, если бы не входило в ее обязанности контролировать других, как бы это было хорошо. Этот Минз, наверное, еще в худшем положении. Ему нужно заботиться об интересах фирмы и эту задачу ставить на первое место, и в то же время он не может отказаться от человеческих чувств. Как помирить одно с другим, как дозировать критерий?.. Нельзя действовать во вред фирме, но и обижать людей — это ужасно, это не дает покоя…
Дзевановский, с которым она поделилась своими заботами и сомнениями, сказал:
— Есть такие, кто руководствуются только принципами и умеют применить их для каждого обстоятельства.
— Но их нельзя применять к живым людям! Все мы разные, каждый по-своему переживает, по-своему реагирует. То, что для одного может быть ничем, мелкой неприятностью, другого приведет к самоубийству. А кроме того, надо учитывать большую разницу в материальных условиях. Нельзя пользоваться принципами, шаблонами, если речь идет о жизни и смерти.
— Если жизнь и смерть, — задумчиво сказал Марьян, — так важны, как нам кажется.
— Как это нам? Ты полагаешь, что, скажем, Минз вообще не считается с этим? Нельзя преувеличивать. У каждого есть немного совести.
— Но совесть — это только манометр, установленный для данной шкалы давлений.
— Ты хочешь сказать этим, что она регулируется в соответствии с принципами?
— Что-то в этом смысле, — подтвердил Дзевановский. — Большинство людей пользуются принципами, как правдой, как догматами. Никогда не подвергают их сомнению, не изучают, не анализируют. И это составляет их силу.
— И живут вслепую?
— Этого нельзя сказать, так как они верят в свои догмы, так как подобрали к этой вере более или менее убедительное понимание, понимание для них самих, во всяком случае, достаточное. И это, повторяю, составляет их силу.
— Скорее, неполноценность.
— Может быть.
— Это же очевидно! — не выдержала она.
Марьян улыбнулся:
— Смотри! Уверенность, с какой ты классифицируешь релятивизм и догматизм, почти догматична. И как же эта уверенность будет выглядеть, если я тебя спрошу, какую меру ты используешь?
После этого разговора Анна в душе признала, что мир и его конструкция, человек и его дела, — вещи невероятно сложные, поражающие своей глобальностью и ответственностью за каждый сделанный шаг. В конце концов, она пришла к выводу, что лучше об этом не думать вообще. Впрочем, масса текущих актуальных дел помогла освободиться от этих забот.
Приехал Кароль с бонной и с Литуней. Девочка была немного простужена и кашляла. К счастью, у нее не было температуры. Выглядела совсем неплохо, немного подросла и поправилась. Зато Кароль похудел и как будто чуть постарел. Производил впечатление чужого человека.
Уже на вокзале он высказал предположение, что Литуня получит воспаление легких, что в гостинице будут клопы, что здешней кухней он испортит себе желудок и что все надежды на переезд в Варшаву окажутся пустой мечтой.
Вначале радость приезда Латуни переполняла Анну настолько, что она не обратила внимания на настроение Кароля. Со смехом она восприняла даже потерю чемодана, который долго нельзя было отыскать из-за нерасторопности Кароля.
Для себя она решила, что отыщет какой-нибудь способ, урвет полчаса, чтобы показать Литуню Марьяну. Пока об этом не было речи. Устройство Кароля в гостинице, обсуждение разных срочных дел и представление Литуни на Польной — все это заняло довольно много времени.