у славян, и крупные города, и «столь же безудержная, сколь и вредная индустриализация», и «коммерциализация нации», и анонимные акционерные общества, и «трясина культуры удовольствий в крупных городах», равно как и современное искусство, стремящееся голубыми лугами и зелёными небесами «убить душу народа». Куда бы он ни взглянул, он всюду открывал «явления разложения медленно догнивающего мира» — в его представлениях присутствуют буквально все элементы упомянутой пессимистической критики цивилизации[246].
Что объединяло Гитлера с ведущими фашистскими деятелями других стран, так это решимость, с которой они стремились противостоять этому процессу. А выделяла его та маниакальная исключительность, с которой он сводил все элементы когда-либо испытанного страха к одному-единственному их виновнику — в фокусе его доведённой до исполинских размеров концентрации страха стояла чёрная и волосатая кровосмесительная фигура еврея, дурно пахнущая, плотоядная и охочая до белокурых девиц, но, как с беспокойством говорил сам Гитлер даже летом 1942 года, «в расовом отношении более крепкая»[247]. Поражённый до самого нутра своим гибельным психозом, Гитлер видит Германию объектом некоего всемирного заговора, осаждаемой со всех сторон большевиками, масонами, капиталистами, иезуитами, выступающими в едином союзе и руководимыми в этом истребительном деле стратегом в лице «жаждущего крови и денег, тиранящего народы еврея». Он завладел семьюдесятью пятью процентами мирового капитала, он покорил себе биржи и марксизм, Золотой и Красный Интернационал, он был зачинщиком ограничения рождаемости и идеи эмиграции, он подорвал устои государства, привёл к вырождению расы, воспел братоубийство, организовал гражданскую войну, оправдывал низость и поливал грязью благородство — он, этот «закулисный вершитель судеб человечества»[248]. Всему миру грозит опасность, заклинающе возглашал Гитлер, оказаться «в объятиях этого полипа». Рисуя все новые и новые картины, он пытается как можно нагляднее передать своё отвращение — тут и «ползучая отрава», занятая своим делом, и изображение еврея «личинкой», «опухолью», «жалящей тело народа гадюкой». И если, формулируя свой страх, он допускает иной раз нелепые и смешные обороты, то тот же страх помогает ему создавать впечатляющие или хотя бы запоминающиеся картины. Он находит такие выражения как «объевреивание нашей духовной жизни», «маммонизация нашего полового влечения» или «вытекающее отсюда осифиличивание тела народа»; но ещё он пишет и так: «Если еврей с помощью своего марксистского вероисповедания одержит победу над народами нашего мира, то его корона станет надгробным венком человечеству и наша планета опять, как когда-то, миллионы лет назад, будет необитаемой совершать свой путь в эфире»[249].
С появлением Гитлера соединились энергии, обладавшие, в условиях кризиса, перспективой огромного политического эффекта. Дело в том, что фашистские движения в своей социальной субстанции опирались в общем на три элемента: мелкобуржуазный с его моральным, экономическим и антиреволюционным протестом, военно-рационалистический, а также харизматический — в лице единственного в своём роде вождя-фюрера. Этот вождь есть преисполненный решимости голос порядка, возвещающий конец смуте, стихии хаоса, он и смотрит дальше и мыслит глубже, ему знакомы чувства отчаяния, но он знает и средства спасения. Этот сверхъестественный тип создан не только многочисленными литературными предвестиями, уходящими своими корнями в немецкую народную сагу. Подобно мифологии многих других, невезучих в своей истории народов, ей знакомо появление охваченных вековым сном где-то далеко в горах фигур вождей, фюреров, которые когда-нибудь воспрянут ото сна, выведут на верный путь свой народ и накажут виновный мир, и именно пессимистическая литература, в том числе и в 20-е годы, в своих тысячекратных заклинаниях напоминала об этих страстных чаяниях, что и нашло выражение в знаменитых строках Стефана Георге: «Он сорвёт кандалы и вернёт на руины/ Порядок, заблудившихся он возвратит к очагу/ К вечному праву, где великое снова станет великим/ Господин — господином. Повиновение — повиновеньем. Он начертит/ Истинный символ на знамя народа. / Он поведёт через бурю и под литавр громыханье/ С ранней зарёй своих воинов верных на дело/ Светлого дня и Новое Царство воздвигнет»[250]. Примерно в это же время и Макс Вебер создал образ личности вождя-фюрера с его плебисцитарной легитимностью и правом на «слепое» подчинение ему, но в этом автор усматривал в первую очередь определённый элемент сопротивления бесчеловечным бюрократическим организационным структурам будущего. В целом же эпоха была подготовлена к явлению вождя-фюрера разными, далеко отстоящими друг от друга источниками и самыми различными мотивами — идея одинаково получает поддержку из необразованных, в большей степени подверженных эмоциям слоёв, и из поэзии, и из доводов науки.
Мысль о фюрере в том виде, как она развивалась в фашистских движениях, обрела свою актуальность вновь благодаря войне. Дело в том, что все эти движения поголовно считали себя не партиями в привычном смысле, а группами с воинствующим мировоззрением, «партиями над партиями», и борьба, которую они начинали под мрачными символами и с решительным выражением лиц, была не чем иным, как перенесением войны, — причём с помощью почти не изменившихся средств, — в сферу политики: «В настоящий момент мы находимся в состоянии продолжения войны», — неоднократно будет провозглашать Гитлер, а итальянский министр иностранных дел граф Чиано как-то скажет о фашистской «ностальгии по войне»[251]. Культом вождя было в условиях «фикции перманентной войны» не в последнюю очередь и перенесение принципов военной иерархии на внутреннюю организацию этих движений, а само явление фюрера представляло собой не что иное, как поднятую на сверхчеловеческую высоту, магически вознесённую потребностью в вере и стремлением к преданности фигуру офицера-командира. Маршировка по всем мостовым Европы демонстрировала убеждение, будто бы и проблемы общества эффективнее всего могут быть решены моделями наподобие военных. Именно их ригоризм и обладал мощной притягательной силой — прежде всего для ориентирующейся на будущее молодёжи, которая в войне, революции и хаосе открыла для себя веру в «геометричность» порядка.
Названные мотивы лежали в основе полумилитаризованных внешних форм этих движений, их обмундирования, ритуала приветствия и доклада, стойки «смирно», а также пёстрой, хотя и сводившейся к немногим элементам символики — преимущественно это крест (от креста Святого Олафа в норвежском «нашонал самлинг» до красного андреевского креста у национал-синдикалистов Португалии), либо стрелы, ликторские пучки, косы, — и всё это непременно воспроизводилось как символ принадлежности на флагах, значках, штандартах и нарукавных повязках. Значение этих элементов состояло не только в отказе от старой буржуазной традиции ношения сюртуков и стоячих воротничков — скорее, они казались более точно отвечавшими строгому, техническому, наделённому чертой анонимности духу времени. Одновременно же обмундирование и военная атрибутика позволяли затушёвывать общественные антагонизмы и подниматься над серостью и эмоциональной нищетой цивильного быта.
Соединение мелкобуржуазных и военных элементов, столь характерное именно