Очнулась оттого, что кибитка тряслась. И так странно мне было – все чувствую, слышу, а глаз открыть, хоть зарежь, не могу. Чувствую – и меня кто-то трясти начал, тереть, зубы разжимать. В рот полилось – глотаю, понимаю – водка. Ну, думаю, точно не апостол Петр, от него такого не дождешься. Взяла да открыла глаза. Вижу – мужики, много. В малахаях, шапках мохнатых, в бородах, орут что-то. Я глазами луп-луп, еще никак не пойму, что живая. Повернулась… а Матвей-то рядом, обнимает меня еще… только не шевелится. А между нами Митька во всю глотку ревет. Я к Матвею, тормошить начала, звать, откуда только силы взялись… а мужики говорят: «Не мучайся, цыганочка, без толку…»
Не помню, что стало со мной. Как с мужиками этими на санях до деревни ехала, как везла Матвея, как в избу меня провели – ничего не помню. Да и как хоронила, толком не помню. Снега – по пояс, земля подмерзла, мужики ругались, торопились. Ушли потом – а я на могиле осталась. Сижу в сугробе и вспоминаю, как мы умирать готовились, как я ему открылась, как он меня прижимал к себе… Вспоминаю – а слез нет. Ни единой слезинки – вымерзли, что ли? Подумала – что за жизнь мне без него? Как быть теперь? Раньше хоть жила и знала, что он на свете есть, а теперь? Чего жить-то? Легла на могилу, закрыла глаза. И то ли заснула, то ли обмороченье нашло. А нашли меня бабы-чалдонки, которые дрова везли из тайги. Подобрали, до деревни довезли, в чувство привели. Помню – сижу на лавке, взвар горячий из кружки глотаю, смотрю на баб, думаю – почему они охают, плачут? И вдруг про Митьку вспомнила! Вскинулась, заголосила… глядь – а он на полу, чертенок этакий, сидит, пирог грибной лопает, и вся личность в варенье! Ах ты, думаю, нечистая сила, что же нам с тобой теперь делать? А бабы причитают все: «Ты что же, милая, про сынка-то позабыла, что за мужем в могилу собралась?» Я сперва-то не поняла, о чем они, – а потом вспомнила, что Митька-то на мать, Симку, похож, а значит, и на меня. Вроде как и в самом деле мой сын. Так оно и осталось. До весны мы с ним прожили в деревне, а по теплу тронулись на юг. Митька про меня все знает, я ему – тетка. Стали кочевать вдвоем.
– Отчего к цыганам не пошли?
– Да ну… Не захотела. С родней-то жить, конечно, сподручнее, но они меня снова замуж бы отдавать начали. Так и моталась одна. По Каспию, по Кавказу, в Тифлисе в цирке выступала.
– Это там джигитовке выучилась?
– Да, был у меня один абрек, Агамал звали, любил меня…
– А еще кто был?
– Да много кого… За десять лет всякие попадались. Кой-кто сватался. Отказывала. Не могла. Любила его, Матвея. Мертвого любила…
Роза умолкла. Илья в упор, не отводя глаз, смотрел на нее. За окном давно стемнело, через подоконник медленно перебирался лунный луч. Он скользнул по стене, упал на лицо Розы, и Илья вдруг увидел, что она плачет. Он никогда не видел Чачанку плачущей и в первый миг испугался – что делать? Привстал было; тут же, растерявшись, сел обратно, но Роза заметила это движение. Быстро, искоса взглянула на Илью, закрыла лицо руками. Отворачиваясь, сдавленно сказала:
– Не могу, Илья… Прости уж…
Он шагнул к ней, уже не боясь. Сел на кровать, взял всхлипывающую Розу на колени, и она молча прижалась к нему. Что ей сказать, Илья не знал, и просто гладил ее перепутавшиеся, жесткие от морской соли волосы, и укачивал ее на руках, как ребенка, и изредка целовал в мокрую щеку или горячий лоб.
Роза выплакалась быстро. Вытерев нос кулаком, она встала, одернула юбку. Внимательно, с головы до ног, осмотрела Илью. Неожиданно улыбнувшись, погладила его по голове.
– Чудной ты, ей-богу…
Илья не отвечал. Роза шумно высморкалась в полотенце. Вытирая чистым концом лицо, предложила:
– Оставайся с нами. Все лучше будет.
– Люди-то что скажут?
– Что-нибудь, конечно, скажут, – подумав, подтвердила Роза. – И что с того? Может, ты этого боишься? Может, я боюсь?
Смутившись, Илья подумал, что она опять права. А больше ни о чем думать не хотелось. Кончился этот день треклятый, и слава богу… В темноте Роза сбросила юбку, стянула через голову кофту и в одной рубашке полезла под одеяло.
– Иди ко мне, – спокойно позвала она, и Илья послушался.
* * *
После душного и пыльного июня на Москву неожиданно хлынули дожди. День и ночь по тротуарам барабанили капли, в городе было прохладно, по утрам переулки в Замоскворечье затягивались туманом, в густых купеческих садах уже пахло болотом из-за непросыхающей влаги, окраинные улочки утопали в грязи, а знаменитая лужа посередине Живодерки разлилась до самой Садовой и даже поросла по краям осокой. Ресторан Осетрова, как всегда, по вечерам загорался желтыми и красными огнями, но и тут теперь было грустно, зал, обычно набитый до отказа, был полупустым: стоял дачный сезон, постоянные гости отдыхали с семьями в Кунцеве и Люблине. Вдобавок от поющего у Осетрова цыганского хора наличествовало менее половины: ведущий состав был на гастролях в Крыму. Митро оставил вместо себя хореводом Ивана Конакова, а главной солисткой была теперь Анна Снежная.
По крошечному окошку уборной барабанил дождь. Из-за стены слышались звуки настраиваемой скрипки, кто-то из солистов распевался на весь ресторан: «Вдо-о-о-оль по Питерско-о-й!..»
«Федька Трофимов воет. Вот ведь пасть луженая…» – равнодушно подумала Анютка, сидя у окна уборной и глядя на то, как дождевые капли скользят по блестящим листьям клена и падают вниз. Было около девяти вечера, но на улице по летнему времени едва начало смеркаться. Бегущие по стеклу капли светились желтым огнем, отражая свет окон. Анютка уже была одета для выхода на эстраду в черное шелковое платье с открытыми плечами, голубая шаль дожидалась на спинке стула, до начала выступления оставались считаные минуты, но она медлила. Настроение певицы было под стать погоде, у нее отчаянно болела голова, хотелось спать. Вдобавок Анютка чувствовала приближение простуды и даже точно знала, где она ее подхватила: прошлой ночью, сидя рядом с теткой Данаей Тихоновной, содержательницей старого и почти бездоходного публичного дома в Грузинах. Данае Тихоновне было уже под шестьдесят, и она часто болела, а вчера перепуганные девицы и вовсе были готовы бежать за попом. За Анюткой, единственной родственницей, послали в ресторан, выдернув ее прямо с эстрады, и ночь она провела у постели тети. Та, впрочем, отлежалась и под утро уже довольно бодро повторила Анютке то, что та давно знала сама: что заведение остается ей в наследство вместе с чулком, набитым золотыми десятками, сервизом поповского фарфора и немецкими часами с боем; что хоронить Данаю надо на Рогожском староверческом кладбище рядом с ее родителями; что платья нужно отдать в богадельню, а серебряные подсвечники – в церковь и что Анютке давно пора искать себе настоящего мужа. На этом месте Анютка обычно взрывалась, как бомба, но вчера, учитывая плачевное положение тетки, лишь кисло посоветовала: