«Калина Красная» — была успехом, но она не была победой. Растерянный, неумело огрызающийся герой фильма «Печки-лавочки» превратился здесь в серьезного, закаленного бойца — пусть однажды потерпевшего поражение, но сумевшего подняться, сгруппироваться и приготовиться к новому удару. К удару, но не к атаке. Настоящий бой должен был дать следующий герой Шукшина — Степан Разин, который мыслился как народный вождь, поднявший русскую деревню, вдохновивший ее на битву, но — в последний момент — не поверивший ей и предавший ее своим недоверием. Впрочем, это даже не важно: важно то, что на ту пору Шукшин сам стал в глазах народа героем не хуже Стеньки Разина. Соединение двух этих, как сейчас говорят, «культовых» имен в едином лице могло, пожалуй, привести к непредсказуемому результату. Шукшин и без того слишком возвысился; фильм «Я пришел дать вам волю» мог поднять его на такую высоту, что всем прочим «корифеям» советской культуры пришлось бы отправиться на заслуженный отдых. Но было основание бояться и большего… У солдата, оказавшегося на острие атаки, мало шансов остаться в живых.
Он писал: «Всю жизнь свою рассматриваю, как бой в три раунда: молодость, зрелость, старость. Два из этих раунда надо выиграть. Один я уже проиграл». И еще: «Ничего, болезнь не так уж и страшит: какое-то время можно будет идти на карачках». Этого времени ему никто не дал. Бой в три раунда не состоялся.
Мы не знаем, что сталось бы с Россией, проживи Пушкин еще тридцать лет, но мы уверены, что русская история пошел бы несколько иным путем. Не могла не пойти, — или уж национальный гений никакой роли в истории страны не играет?
Мы не знаем, куда пошла бы Россия, проживи Шукшин еще лет двадцать… Сейчас многие уже поняли, что с врагами нужно бороться, но, кажется, никто так и не понял, что этого мало: надо еще и своих беречь, и это, может быть, даже важнее. Смерть Шукшина, со времени которой прошло уже тридцать лет, до сих пор остается незаживающей раной, может быть потому, что это — последняя великая потеря России: нельзя же терять безконечно, — рано или поздно окажешься возле пустого корыта. Давайте пошарим по разбитому дну этого корыта — вдруг да найдем еще что-нибудь?
* * *
Часто жалею — всерьёз жалею! — что не смогу взять интервью у Шукшина. А мне это необходимо!.. Я уверен, что он многое смог бы мне объяснить. Почему мне никогда не поговорить с Маяковским? Да, книги, да, письма, — но мне мало этого. У меня есть свои вопросы. И мне нужны ответы именно этого человека, а не другого, пусть и не менее умного. Хочу взять интервью у Достоевского. Хочу побеседовать с Лермонтовым. Умер бы от счастья, доведись мне поговорить с Пушкиным.
Вот и приходится теперь фантазировать: сочинять воображаемое интервью с Державиным. А чем помимо прочего плохо воображаемое интервью? Бывает идёшь к кому-нибудь с диктофоном и думаешь: «Вот спрошу у него о том-то, а он мне ответит так-то… Я ему: что вы об этом думаете? — а он мне: то-то и то-то!..» Приходишь, начинаешь разговор и тотчас оказывается, что все предварительные фантазии рассыпаются в прах: беседа идёт совершенно иными путями. Словом, читайте воображаемое интервью и знайте: в действительности разговор вышел бы совершенно иной.
13. ЗДРАВСТВУЙТЕ, ГАВРИЛА РОМАНОВИЧ!
Есть такая расхожая фраза: всё, мол, в доме-музее так хорошо сохранилось, что кажется, будто сам хозяин квартиры вот-вот выйдет навстречу экскурсантам. И не хочется мне, посетителю дома-музея Гаврилы Романовича Державина, повторять эти набившие оскомину слова — а что поделать, если так оно и есть? Внутренние покои державинского дворца восстанавливаются с нуля, подлинных вещей поэта здесь не осталось вовсе, а вот, тем не менее, видится мне: начало лета, хозяин будто бы собрался в своё новгородское имение, любимую Званку, а тем временем во дворце устроен небольшой ремонт с переменой обстановки, слышен стук молотков, по залам ходят рабочие. Но и сам хозяин, сам Гаврила Романович, тоже где-то здесь — бегает по комнатам, собирается в дорогу, отдаёт распоряжения… Сейчас свернёшь вот туда, вот в тот кабинет, а он — навстречу…
— Здравствуйте, Гаврила Романович! Можно с вами поговорить немножко?
— Как, сударь? Поговорить? До того ли мне? Я на минутку только забежал: посмотреть, проведать. Шутка сказать — без малого двести лет тут не бывал, уж и подзабыть успел, где что находится в моих владениях… А тут ещё ремонт, перестановки… Ничего не узнаю, ничего не найду!
— Гаврила Романович, мудрено узнать! Столько хозяев здесь без вас сменилось, в последние годы разбили ваши покои на несколько десятков коммуналок — где же тут сохранить старую обстановку?
— Ну и Бог с ней! Никогда я за вещи не держался, никогда в домашние дела не лез… Жёны дом вели: сперва Катерина Яковлевна, а как преставилась она, так Дарья Алексеевна взялась. Уж она-то взялась так взялась! Деловая была женщина — всё, бывало, за конторкой, всё пальцы в чернилах… С ней дела мои так пошли — мигом в миллионщики вышел, а ведь я перед свадьбой последние, можно сказать, рубли считал… Умна была и серьёзна, а вот что касаемо Амура… Ох-хо-хо… Бывало, подойдёшь к ней: «Милена моя (так я её звал — Миленой), Милена, послушай, какой я тебе стишок сочинил: «Как за сребряной плотицей линь златой по дну бежит; за прекрасною девицей, за тобой, Амур летит». Оторвётся со вздохом от своих бумаг, выслушает весьма учтиво, похвалит этак с благосклонностью, и опять за письма свои — в деревни, к управляющим, и забыла про мои стишки. Вот Катерина Яковлевна, первая моя, незабвенная, Пленира моя!.. С ней не так было… Но после неё чуть не разорился.
— Гаврила Романович, а вы Пушкина помните? Расскажите, как вы с ним встречались в Лицее.
— Помнить-то помню… Только я на него в обиде. Как меня в Лицее встречали — каков почёт! Лицеисты на меня как на некое божество взирали! Живой Аполлон приехал, повелитель муз! Этот, помню, барон Дельвиг — так рот и раскрыл, как меня увидал, а я ему: «Где тут у вас, в Лицее, уборная?..» Его и в краску бросило, беднягу. И Пушкин этот, чернявенький… Ну, ничего не скажу: уж сочинитель так сочинитель! Уж как начал читать, так я и думаю себе: «Да, брат Гаврила! Пора тебе на свалку: если он ещё хоть два-три таких стишка напишет, кто тогда нас, грешных, читать будет?» Потом говорю лицейским: «Помяните моё слово, милостивые государи, этот ваш Пушкин — не Пушкин вовсе, а новый российский Гомер!» Они мне, кажется, не поверили: он у них на плохом счету был. Вот… И чем же он мне отплатил? «Этот ваш Державин, — пишет, — этот Державин и по-русски-то писать не умел!» Да, да, так и написал. Это было, когда он разбирал, кто из русских пиитов осьмнадцатого столетия мог быть предполагаемым автором «Слова о полку Игореве». Всех нас, стихотворцев, рассмотрел, всех взвесил, оценил, а как до меня дело дошло, так он и заявляет: «Державин и по-русски-то писать не умел, где уж ему на древнеславянском поэмы сочинять?» А сам, между прочим, стихотворение своё «Памятник» — с меня списал! Точно вам говорю: всё слово в слово списано с меня! Хотя, если признаться, я сам его у Горация позаимствовал…
— Гаврила Романович, вы царей русских знали — расскажите о них. Что это были за люди, если на них лицом к лицу смотреть?
— Я троих знал: знал Александра Павловича, отца его Павла Петровича, а пуще того — Великую Екатерину. Вот — Государыня! Вот — Русская Царица! Как вспомню, так слёзы льются. Что про неё болтают — не знаю и знать не хочу! И вам не советую эти пакости слушать. Все мы люди грешные, все на суд Божий не налегке идём… А Великая Екатерина!.. Как некое божество! Как она Россию двинула вперёд! Какой блеск был! Какая слава! Суворов! Ушаков! Крым берём, турок бьём, Европа трепещет! А каким теплом от неё веяло: как улыбнётся тебе, так душа и тает. А остального — знать не хочу. Вот смотрите-ка: тут под стеклом портфельчик мой лежит, сафьяновый. Это она мне подарила! Мой портфель! Берёг его, как святыню. Это когда я у неё кабинет-секретарём служил: набьёшь, бывало этот портфельчик бумагами, идёшь к ней на приём, а душа так и поёт!.. Александра Павловича я тоже любил: она его любила и мне, значит, тоже заповедала. Но ведь — мальчик, юноша нежный… Я к нему по-стариковски — с советами да с упрёками, а ему неприятно: какой-то татарин, поэтишка, его, Государя, учить вздумал! «Иди, — говорит, — Гаврила Романович, в отставку». — «За что, Государь?!» — «А слишком ревностен по службе! Нам такие усердные не нужны!» Что же до Павла Петровича, многие его не любили, и я, признаться, позволял себе порой недостойное… Подшучивал за спиной у него, фрондировал дома среди друзей… А как преставился он, тут я и задумался… Он то же дело делал, что и матушка его, да с другого конца подошёл, и как знать, не был ли тот конец для великой России началом?..