Нет, она не запамятовала свои молитвы. Всенощные, до измора тела и духа, недельные раденья с тысячами земных поклонов, и никто не отозвался на ее молитвы – ни бог, ни сын божий Исус, ни матерь божья.
«Веденейку удушили под Исусом!..»
Если бы Исус был камнем, то и камень треснул бы от горьких стенаний Ефимии и надрывного вопля Мокея.
Но камень не треснул, потому что и камня не было.
«Нету у него грома. Нету у него молний. Нету у него ушей. Нету у него глаз. Пустошь едная. Исус от книг произошел со богом своим. От Библии той да Евангелия. Умыслили, звери!..»
И вот Ефимия осталась одна. Совсем одна в березовой избенке, продуваемой студеным ветром.
Не жена, не девица, не вдовица.
Мученица.
Тьма. Тьма. Забвение.
Жестокое одиночество и неприкаянность живой среди живых, «в тумане пребывающих».
Сплетаются два голоса. Она их теперь все время слышит. И днем и ночью.
«Не надо молитв, Ефимия! Никто их не слышит. Ни бог, ни богородица».
Может, это душа убиенного кандальника Лопарева тревожит сейчас Ефимию и не дает спать?» «Мужем назвала, а женой не была». Не он ли, Лопарев, звал ее уйти из общины? Не родной ли дядя Ефимии зарезал Лопарева?
«Возлюбленный мой, муж мой, где ты? Как то случилось, боже?! Видел ли ты, боже, как злодей ударил праведника ножом и смерть стала?»
Отвечает Мокей громовым басом:
«Нету бога, Ефимия! Нету! Сына мово и твово, Веденейку кудрявова, под Исусом удавили. И бог то зрил и силу дал душителям. Такого бога, паче с ним Исуса, пинать надо… Али ты веруешь опосля железа? Опосля Веденейки? Озрись, отринь туман тот!..»
Озрилась. И отринула.
За неделю ни одного креста не положила, ни одной молитвы не прочитала, ни одного поклона не отбила перед единственной иконой богородицы. На приветствия единоверцев «спаси Христос» отвечала молчаливым кивком головы. И вот сейчас, лежа в постели, хотела бы помолиться, чтобы вздохнулось легче, да руки не поднять. Вера иссякла, как источник в Аравийской пустыне. Шли дожди – прохладою дышал источник. Настала знойная, иссушающая пора – ушел источник.
Одна!..
Печаль точит сердце, нужда – тело.
VI
Не посконью повязывают судьбы, а страданием и горем.
И чем тяжелее горе, тем крепче узы людей.
Плечом к плечу – легче жить.
Ни радости вечной, ни печали бесконечной.
Не одна же, нет! Люди кругом, или вот хотя бы вдовец Михайла Юсков каждый вечер наведывается к Ефимии. То охапку дров несет, то свежей рыбы, то мяса, то муки, и все смотрит и смотрит, как будто она, Ефимия, – солнце красное.
Молодой еще, красивый и неглупый мужик. Русая борода и вьющиеся на темени волосы. Мягкие, ласкающие синие глаза, как у покойного Лопарева, и тихая, застенчивая улыбка. Такой мужик воды не замутит и сам себя от обиды не защитит. Смиренный и робкий, а ведь Юсков же, правнук мятежного стрельца, помышлявшего убить Петра Первого, сын хитрущего Данилы, сумевшего до того разжалобить тобольского губернатора, что тот отпустил его «упокоиться в общине».
В кого же он такой, Михайла?
Спросила:
– Часто ко мне ходишь, Михайла. Или сказать что хочешь?
Молчит и голову уронил.
– Али от скуки время цедишь сквозь пальцы? Говори!
– Прости, ради Христа, благостная. Жить не могу, не зрив тебя хоть едный день.
– И в жены взял бы?
– Господи! Век бы молился. Едная на всем белом свете. Да разве мыслимо? Шутейно глаголешь.
– Потто шутейно? Али я юродивая? И мне солнце светит.
– Кабы согласилась, да я бы, осподи прости, воскресе из мертвых. Без тебя нету жизни мне, скажу.
– И на смерть пошел бы за слово мое?
– Пошел бы!
– Не убоялся бы?
– Хоть сейчас режь! Возьми нож и убей. Руки не подыму.
В пухлых губах Ефимии – тоскующая усмешка, а в черных глазах затаился огонь загнетки, когда в кучу собраны горящие угли.
Вот он, охотник-поморец! И на зверя с рогатиной хаживал, и по Студеному морю плавал, и от трудной работы рук не прятал за пояс, а сам за себя постоять не может.
– Вижу то, вижу, – горестно промолвила Ефимия, вздохнув. – Робкий ты и тихий. А я смелости жду, не покорности. Пошто на огонь не пошел за Акулину? Пошто зрил убивство и рук не поднял? Младенца твово сожгли, подружию, и ты то видел, а молитву творил всенощную. Пошто не отринул самого бога за то убивство? Пошто не кинулся на апостолов треклятых, хоть бы потом смерть стала? Как можно жить так, Михайла?
У Михайлы глаза округлились и кровь ударила в лицо. Глагол-то Ефимии еретичный! Отринуть бога – слыхано ли?! Или для испытки духа обмолвилась Ефимия?
– Ступай, Михайла! Не тревожь душу. Не пара мне тихая птица без когтей, когда кругом кровожадные коршуны летают. Убивец твоей Акулины, брыластый боров, и теперь в холе проживает, а братья твои – Поликарп, Андрей, Микула – цепями гремят. Ах, если бы я родилась мужчиною!
И вдруг спросила:
– Пошто не убил брыластого в Тобольске, когда он наших единоверцев оглаголивал?
Легко сказать: убить самого Калистрата, проживающего в Тобольске под защитою псов царя-батюшки – казаков, жандармов и чиновников с губернатором!
– Веруешь ли ты в бога, Михайла?
У Михайлы от такого вопроса в глотке пересохло. – Спаси Христос, благостная!.. Как можно!.. Испокон веку!.. Что б! Как можно!..
У Ефимии отвердел взгляд и стал жестким, давящим.
– Когда жгли Акулину со чадом твоим, молился?
– Спаси Христос!.. Всенощная шла!.. Как же не творить молитву?
– Просил смерти аль жизни чаду своему?
Михайла вытер рукавом посконной рубахи пот с лица, еле ответил:
– Обеспамятствовал на моленье-то! Страхи господни!..
– И бог зрил тот огонь, и слышал вопль Акулины со чадом, и не ударил апостолов громом, и не залил тот огонь дождем? За рекой в ту ночь дождь шел.
– Не ведаю, благостная.
– Я зрила тот дождь и молила бога, чтобы он залил судный огонь, да не случилось то. Отчего так, скажи?
– Не ведаю, благостная.
– Ведать надо, Михайла! Кабы был господь на небеси, не стало бы смерти для Акулины со чадом, а была жизнь. И Веденейка мой не лежал бы во сырой земле, а пребывал бы возле груди моей. Али мне не жгли тело именем Исуса? Али я не висела на костылях, а Исус зрил меня с икон и громом не ударил апостолов? Пошто так?
– Не искушен я в Писании, благостная!
– Писание! – Ефимия покачала головой. – Блуд в том Писании да скверна книжников. В Писании глаголют пророки да апостолы: раб – живи рабом, господин – проживай господином. Тако ли надо жить? Хошь ли быть рабом, холопом?
– Лучше смерть, а холопом не буду!
– Тогда ты не веруешь в бога, Михайла! Бог заповедовал чрез своих пророков, чтоб ты рабом был, ярмо на шее таскал. Али ты от знатного рода корень ведешь? Али твой родитель – князь? Как ты можешь проживать вольно, коль от холопа произошел на белый свет? Стань рабом, как господь бог велит!
Михайла опустил голову, сопит, думает. Трудно, с оглядкой. Правда ли, что бог заповедовал ему вечное рабство? И не верить Ефимии нельзя – она-то знает Писание!
– Слушай. Если ты будешь мужем моим, и я принесу тебе две дочери – кровь от крови твоей, и дочери потом вырастут, придут к тебе и скажут, что они хотят спать с тобой и родить от тебя младенцев, как ты сделаешь?
– Исусе Христе! Как можно то?!
– Можно, Михайла, если в бога веруешь! Лотовы дочери спали с отцом своим. Потом и сынов народили, и бог за то дал им святость. Веруешь ли в это?
У Михайлы рубаха взмокла. Он что-то слышал про Лота и его дочерей, как они убежали из города Содома, потом пришли в город Сикор и не стали там жить, как все люди, а ушли с отцом в пещеру, где и свершили «таинство со своим отцом», предварительно напоив отца хорошим вином, чтобы он спьяну не разобрал, с кем спит: с дочерями или с женой. Но одно дело – читать Священное писание, другое – вообразить подобное со своими дочерями. Экая скверна и паскудство! Но как же можно назвать паскудством Святое писание? Глагол пророков?
А Ефимия долбит свое:
– Знаешь, бог сотворил Адама, а потом Еву из ребра Адамова. И они через змея свершили тяжкий грех и народили детей, и бог проклял их. А кабы не свершили грех, так бы и жили двое на земле? И нас бы не было, и никого бы не было на всей Руси! К чему тогда бог сотворил самое землю? Как могут два человека жить на всей земле, подумай! И откель, скажи, другие люди пошли? Ева народила детей, а других детей не было на всей земле! Выходит: братья поженились на сестрах, и бог то зрил али на небе в тучах прятался?
– Не ведаю, благостная!.. Не искушен в Писании, прости меня, господи!