«Пожалуй, лучше бы ему было дать другое имя, — сказал Макгрегор. — Фетч — это что-то мистическое,[133] а мне не нужно ничего такого в театре, где я не последняя спица в колеснице».
Я никогда еще не видел Холройда таким веселым.
«В задницу твое мистическое, — сказал он. — Ты что — не понимаешь? Это же просто высший класс! Даже близкие друзья Хозяина облапошились. Это называется coup de théâtre.[134] Что по-французски означает „чертовски ловкая проделка“».
«Вот уж точно, что по-французски, — сказал Макгрегор. — Мне не нужны эти скороспелые озарения и трюки с потолка. Любительщина — вот что это такое».
Я не мог молчать.
«Мистер Макгрегор, я не хотел, — сказал я. — Клянусь памятью моей матери».
«Ладно-ладно, я тебе верю и без твоей католической божбы,[135] — сказал Макгрегор. — Я просто говорю, кончай эксплуатировать это сходство, а то будешь иметь дело со мной».
«Какое сходство?» — спросил я.
«Кончай держать нас за дураков, — сказал старый Франк. — Ты прекрасно знаешь, что в этом костюме ты просто копия Хозяина. Или я бы сказал — живая копия Хозяина, каким он был, когда я в первый раз его увидел. Ты что — не слышишь, что тебе говорят? Я тебе об этом сказал еще две недели назад: вылитый Хозяин. Ты его фетч — нет вопросов».
«А я что говорю! — вскричал Макгрегор. — Разве я не сказал — мистическое?»
И вот тут-то до меня стало доходить; я был потрясен не меньше Макгрегора. Ах, какая наглость! Я имею бесстыдство быть похожим на Хозяина!
«И что же мне теперь делать?» — спросил я. Холройд и старый Франк в ответ принялись хохотать как сумасшедшие.
«Ты просто будь потактичнее, — сказал наконец Холройд. — Тебе повезло. Такого дублера у Хозяина еще не было, и ты с этого дела какое-то время можешь стричь дивиденды. Но только будь потактичнее».
Легко сказать — будь потактичнее. Когда твою грудь вдруг начинает распирать гордыня, быть тактичным — жестокий труд. Не прошло и часа, как мое чувство стыда за то, что я осмелился быть похожим на Хозяина, уступило место пустому тщеславию. Сэр Джон был, безусловно, красив, но ведь красивы многие мужчины. В нем было что-то более важное, чем красота. В нем было благородное величие, делавшее его непохожим на всех других… Но я-то, как выяснилось, если обстоятельства тому благоприятствовали, не входил в число этих других. Не стану использовать слово «аристократизм», потому что его затерли до неприличия, применяя к людям, у которых просто надменный вид. Возьмите любого политика, наденьте на него особый галстук, вставьте в глаз монокль — вот вам и аристократ. Сэр Джон не напускал на себя надменности, а его величие не имело ничего общего с экстравагантностью. Я думаю, это в большой степени объяснялось тем, что на протяжении своей долгой карьеры сэр Джон жил и дышал романтизмом. Но дело не могло быть только в этом. А ведь я был его двойником! Когда Мур и Холройд в «Короне и двух носильщиках» сказали мне, что я похож на сэра Джона, я так толком и не понял, что они имели в виду. Я знал, что мы одного роста, что мы почти одинаково сложены, что вообще-то лучше бы и ему, и мне быть повыше, но благодаря длинным ногам ни он, ни я коротышками не выглядим. В своей жуткой одежде и с балаганной неотесанностью (внешнее свидетельство той моей жизни и, как следствие, образа мышления) я и подумать не мог о каком-то сходстве между нами, кроме разве что самого общего. Но когда мы с сэром Джоном оказались на равных (я имею в виду — одинаково одеты, в одинаковых париках, на фоне одних и тех же декораций и под светом одних и тех же прожекторов, где мы дышали одним сладким воздухом романтизма), наше сходство обмануло даже его друзей. Пол Демпстер, он же Касс Флетчер, он же Жюль Легран — всем им грош цена — пил этот напиток и глупел на глазах. Просить меня о тактичности перед лицом этого! Пусть вам принц Уэльский такси вызывает!
В предпремьерной суете вряд ли кто обратил бы внимание на мое тщеславие, даже если бы я дал ему волю. Премьера была событием волнующим, но введенным в строгие рамки. Макгрегор, блиставший в своем смокинге, выглядел как военачальник, и все шло гладко, по сценарию. Первый выход сэра Джона вызвал ожидавшиеся аплодисменты, а я в своей новой роли выдающегося театрального деятеля наблюдал, как он их принимает. Он делал это по-старинному, хотя в то время я и не знал об этом; он резво спустился по ступенькам в декорациях постоялого двора, крикнул конюха и замер, словно удивленный взрывом аплодисментов. «Неужели ваша щедрость — мне?» — казалось, говорил он, а затем, когда овация достигла пика, сделал едва заметный поклон, не глядя в зал и не выходя из роли Андре-Луи Моро, и снова позвал конюха, что вызывало тишину в зале. Описать это легко, но поди сделай. Я понял это, когда пришло мое время отвечать на аплодисменты. Только самые прожженные актеры умеют управлять аплодисментами, и мне повезло учиться этому у великого мастера.
Миледи встречали таким же образом, но ее выход, в отличие от его, был обставлен эффектно. Правда, и сэр Джон, конечно, не обошелся без света прожекторов — этой маленькой и действенной поблажки его тщеславию. Миледи появлялась в составе труппы бродячих актеров, а это был беспроигрышный ход. Во-первых, тут был К. Пенджли Спиккернелл со своей трубой, во-вторых, тут же раздавались приветственные крики слуг постоялого двора, к которым добавлялись гомон самих итальянских комедиантов да стук колес повозки. Гровер Паскин вел лошадь, тащившую телегу, на которой были навалены барабаны, цветастые сундуки, корзины и свернутые флаги, а на самом верху сидела Миледи, которая размахивала знаменем и производила больше шума, чем все остальные вместе взятые. Тут и Генеральная ассамблея пресвитерианских церквей не удержалась бы — разразилась аплодисментами. Да одна только лошадь могла вызвать восторг, потому что зрители, увидев животное на сцене, не могут сдержать своих чувств перед постановкой такого размаха, а эта театральная лошаденка, звавшаяся Старушкой Бетси, Гаррика,[136] может быть, и не помнила, но приняла участие в таком количестве постановок, что стала почитаемым ветераном сцены. Я смотрел на это чудо, стоя за кулисами, и мое сердце таяло в груди, а на глаза наворачивались слезы любви.
Но слез этих явно не хватило застить мои глаза настолько, чтобы я не заметил очевидного. Другие женщины — участницы бродячей труппы — выходили на сцену на своих ногах. Я видел, какие они стройные, и я видел, что Миледи, несмотря на все ухищрения с костюмом, до их стройности далеко. Я видел, какие они свеженькие и хорошенькие, в отличие от Миледи, которая, конечно же, необыкновенная, но вовсе не свеженькая и не хорошенькая. Когда Юджин Фитцуоррен подал ей руку и помог спуститься с телеги — она тяжело ступила на сцену с топотом, который попыталась заглушить смехом. Но скрыть полноту обнажившихся при этом коленок было невозможно. Ну и что с того, подумал я в своей безудержной преданности. Она могла заткнуть за пояс любую из них и делала это. Но она уже была немолода, и под пыткой я, вероятно, признал бы, что, конечно, и на небе вверху, и на земле внизу, и в воде ниже земли найдутся и получше.[137] Но тем больше я ее обожал и горел желанием показать ей, какая она чудесная, хотя и — нужно же смотреть правде в глаза — старовата для роли Климены. Она играла дочь старого Франка Мура, который исполнял роль Полишинеля, но боюсь, больше была похожа на легкомысленную сестру старика.
Только годы спустя, прочтя книгу, я понял, какой, по мысли Сабатини, должна быть Климена: девочка в преддверии любви, чье честолюбие исчерпывается желанием найти богатого покровителя и подороже продать свою красоту. Ни по характеру, ни по физическим данным это не подходило Миледи, в которой ни расчетливости, ни вульгарности не было ни на гран. И потому, терпеливо переписав реплики во время репетиций, из нее сделали остроумную, великодушную актрису, не старше тех лет, что ей готова дать публика, но, уж конечно, не девочку и не красавицу. Вправе ли я это говорить? Она была красива по-своему — той редкой красотой, которая свойственна великим комическим актрисам. У нее был красивый голос, безграничное обаяние, и в ее присутствии вы чувствовали, что какая-нибудь куколка — ничто рядом с ней. Ну и конечно, на ее стороне было бог знает сколько десятилетий сценического опыта, потому что карьеру свою она начала еще совсем ребенком в Ирвинговском «Лицеуме», и даже самая заурядная реплика в ее устах становилась остротой.
Я видел все это, я повторял это снова и снова как молитву, но — увы! — я не мог не видеть, что она стара и эксцентрична, и в том, что она делает, есть какая-то экзальтация отчаяния.
Меня переполняла преданность — это чувство было для меня новым и хлопотным, — и сцена «два-два» прошла так, как того хотел сэр Джон. Когда я появился на канате, в награду мне достался громкий вздох зала, а потом, когда занавес опустился, — буря аплодисментов и даже несколько криков «браво». Предназначались они, конечно, сэру Джону. Я это знал и ничуть не возражал. Но еще я понимал, что без меня температура этого восторга была бы ниже.