Так как теперь совершенно ясно, что как я ни попробую бежать, Алёнку с собой я взять никак не смогу, у меня нет другого выхода, как разойтись с ней, чтобы она ничем не рисковала. Это очень тяжело и неприятно, но другого выхода у меня нет. К тому же я не могу ей объяснить настоящую причину. Но она – девочка гордая и самолюбивая, и при первых признаках моего отдаления принимает наше расхождение без всяких объяснений. Зато ГПУ, которое неустанно занимается моими делами, решает использовать ситуацию. Одна из её подруг, Женька, которая работает в ГПУ (но Алёнка этого не знает), получает задание, которое и выполняет очень успешно: «Ты знаешь, почему он тебя бросил? Я случайно узнала – у него есть другая дама сердца; всё ж таки, какой негодяй и т. д.» Постепенно Алёнку взвинчивают, убеждают, что я скрытый контрреволюционер, и уговорят (как долг коммунистки) подать на меня заявление в ЦКК, обвиняя меня в скрытом антибольшевизме. Ягода опять рассчитывает на своих Петерса и Лациса, которые заседают в партколлегии ЦКК. Но для этого надо всё же взять предварительное разрешение Сталина. Так просто к Сталину и обращаться не стоит. Но тут (это уже весна 1926 года, и Зиновьев, Каменев и Сокольников в оппозиции) приходит случайное обстоятельство. Я продолжаю встречаться с Сокольниковым. Сталина это не смущает – я работаю и в Наркомфине, и у меня с ним могут ещё быть всякие дела по этой линии. Но Каменев просит меня зайти к нему. С января 1926 года Каменев уже не член Политбюро, а кандидат. Я не вижу оснований не зайти к нему, хотя и не знаю, зачем я ему нужен. Я захожу. Каменев делает попытку завербовать меня в оппозицию. Я ему отвечаю очень кислыми замечаниями насчёт программных расхождений, которые он развивает: я не младенец и вижу, что здесь больше борьбы за власть, чем действительной разницы. Но ГПУ докладывает Сталину о том, что я был у Каменева. Тогда Сталин меняет отношение к делу и соглашается, чтобы меня вызвали в ЦКК и выслушали обвинения Алёнки – женщина, с которой вы были близки, может знать о вас интересные секреты. (Конечно, по советско-сталинской практике надо было пойти к Сталину и рассказать ему о разговоре с Каменевым, но мне глубоко противна вся эта шпионско-доносительная система, и я этого не делаю). На ЦКК Алёнка говорит в сущности вздор. Обвинения в моей контрреволюционности не идут дальше того, что я имел привычку говорить: «наш обычный советский сумасшедший дом» и «наш советский бардак». Это я действительно говорил часто и не стесняясь. Собеседники обычно почтительно улыбались – я принадлежал к числу вельмож, которые могут себе позволить критику советских порядков, так сказать, критику хозяйскую. Когда она кончила, я беру слово и прошу партколлегию не судить её строго – она преданный член партии, говорит то, что действительно думает, полагает, что выполняет свой долг коммунистки, а вовсе не клевещет, чтобы повредить человеку, с которым разошлась. Получается забавно. Алёнка, обвиняя меня, ищет моего исключения из партии, что для меня равносильно расстрелу. Между тем я, не защищаясь сам, защищаю мою обвинительницу. Ярославский, который председательствует, спрашивает, а что я скажу по существу её обвинений. Я только машу рукой: «Ничего». Партколлегия делает вид, что задерживает против меня суровый упрёк, что я ей устроил командировку за границу. Я не обращаю на это никакого внимания – я знаю, что всё это театр и что они спросят у Сталина, постановлять ли что-либо. Поэтому на другой день я захожу к Сталину, говорю, между прочим, о ЦКК так, как будто всё это чепуха (инициатива обиженной женщины), а потом так же, между прочим, сообщаю, что товарищ Каменев пытался привести меня в оппозиционную веру, но безрезультатно. Сталин успокаивается и, очевидно, на вопрос Ярославского, что постановлять ЦКК, отвечает, что меня надо оставить в покое, потому что никаких последствий это больше для меня не имеет.
Впрочем, это не совсем так. Из всех этих историй что-то остаётся. Я уже давно удивляюсь, как Сталин, при его болезненной подозрительности всё это переваривает. Весной 1926 года я пробую устроить себе новую поездку за границу, чтобы в этот раз там и остаться. Насчёт Алёнки я теперь совершенно спокоен. После всех обвинений против меня она теперь ничем не рискует. Если ГПУ попробует в чём-нибудь её упрекнуть, она скажет: «Я же вам говорила, что он контрреволюционер, а ЦКК мне не поверила. Вот теперь видите, кто прав». И тут, действительно, ничего не скажешь.
Я пишу работу об основах теории конъюнктуры. Такой работы в мировой экономической литературе нет. Я делаю вид, что мне очень нужны материалы Кильского Института Мирового Хозяйства в Германии (они на самом деле очень ценны) и устраиваю себе командировку от Наркомфина на несколько дней в Германию. Но здесь у меня две возможности: или провести поездку через постановление Оргбюро ЦК, что слишком помпезно для такого маленького дела и едва ли выгодно, или просто зайти к Сталину и осведомиться, нет ли у него возражений. Я захожу к Сталину и говорю, что хочу поехать на несколько дней в Германию за материалами. Спрашиваю его согласие. Ответ неожиданный и многозначащий: «Что это Вы, товарищ Бажанов, всё за границу да за границу. Посидите немного дома».
Это значит, что за границу я теперь в нормальном порядке не уеду. В конце концов, что-то у Сталина от всех атак ГПУ против меня осталось. «А что, если и в самом деле Бажанов останется за границей; он ведь начинён государственными секретами, как динамитом. Лучше не рисковать, пусть сидит дома».
Месяца через три я делаю ещё одну косвенную проверку, но устраиваю это так, что я здесь ни при чём. На коллегии Наркомфина речь идёт о профессоре Любимове, финансовом агенте Советов во Франции. Он беспартийный, доверия к нему нет никакого, подозревается, что он вместе с советскими финансовыми делами умело устраивает и свои. Кем бы его заменить? Кто-то из членов Коллегии говорит: «Может быть, товарищ Бажанов съездил бы туда навести в этом деле порядок». Я делаю вид, что меня это не очаровывает, и говорю: «Если ненадолго, может быть». Нарком Брюханов поддерживает это предложение. Он согласует это с ЦК. Судя по тому, что это не имеет никаких последствий, я заключаю, что он пробовал говорить с Молотовым (едва ли со Сталиным) и получил тот же ответ: «Пусть посидит дома».
Теперь возможности нормальной поездки за границу для меня совершенно отпадают. Но я чувствую себя полностью внутренним эмигрантом и решаю бежать каким угодно способом.
Прежде всего надо, чтобы обо мне немного забыли, не мозолить глаза Сталину и Молотову. Из ЦК я ушёл постепенно и незаметно, увиливая от всякой работы там, теперь нужно некоторое время поработать в Наркомфине, чтобы все привыкли, что я там тихо и мирно работаю, этак с годик. А тем временем организовать свой побег.
Моя Алёнка постепенно утешилась и вернулась к своему Смородину. По возрасту Смородин уже не в комсомоле и пытается учиться. Несмотря на все его старания, это ему не удаётся, голова у него не устроена для наук, и он переходит на партийную работу. Тут, очевидно, голова не так нужна, и он доходит до чина секретаря Ленинградского Комитета партии и кандидата в члены ЦК. Но в сталинскую мясорубку 1937 года его расстреливают. Бедная Алёнка попадает в мясорубку вместе с ним и заканчивает свою молодую жизнь в подвале ГПУ. Дочка их Мая – ещё девчонка, расстреливать её рано, но когда она подрастает после войны (кажется, в 1949 году), и её ссылают в концлагерь (оттуда она выйдет всё же живой).
Глава 15. Подготовка бегства
ФИНАНСОВОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО. ФИНАНСОВЫЙ ФАКУЛЬТЕТ НА ДОМУ. ЛАРИОНОВ. В СРЕДНЮЮ АЗИЮ. МОСКВА – ПРОЩАНИЕ. БЛЮМКИН И МАКСИМОВ. АШХАБАД. СЕКРЕТНЫЙ ОТДЕЛ ЦК ТУРКМЕНИИ
Уйдя из ЦК, я имею гораздо больше времени. В Наркомфине я беру ещё на себя редактирование «Финансовой газеты». Это ежедневная газета финансового ведомства, специально занимающаяся финансово-экономическими вопросами. Меня очень интересует газетная техника, а кстати и типографская. Здесь можно многому научиться. Само руководство газетой для меня затруднений не представляет – финансовую политику власти я знаю превосходно; кстати, замена Сокольникова Брюхановым в ней ничего не меняет.
Кроме того, я беру на себя руководство Финансовым издательством. Оно издаёт финансово-экономическую литературу. В нём работает 184 человека. На первом же заседании коллегии издательства, где присутствуют все руководящие работники – и заведующий оперативным отделом, и бюджетным, и издательским, и редакторским, и ещё Бог знает каким, и секретарь ячейки, и председатель месткома и т. д. и т. д., я пытаюсь разобраться, что делает Издательство и как. Все ответственные работники на мои деловые вопросы несут утомительную чушь насчёт бдительности, партийной линии, а когда я настаиваю насчёт фактов и цифр, никто ничего не знает, и в конце концов спрашиваемый обращается к очень пожилому человеку, скромно сидящему в самом конце стола за углом: «Товарищ Матвеев, дайте, пожалуйста, цифры». Товарищ Матвеев сейчас же нужные цифры даёт. Через час я убеждаюсь, что это сборище паразитов, которые ничего не делают, ничего не знают и главное занятие которых – доносы, интриги и подсиживание «по партийной линии». Я их разгоняю и закрываю заседание. Прошу остаться только товарища Матвеева, у которого хочу получить некоторые цифры. Товарищ Матвеев – беспартийный, спец. Держится ниже травы. Единственный человек в издательстве, который всё прекрасно знает и во всей работе прекрасно разбирается. Он в чине технического консультанта. Через полчаса я имею ясную и точную картину всего положения дел в издательстве. Я удивляюсь поразительной осведомлённости товарища Матвеева и его глубокому пониманию дела. «А что вы делали до революции?» Ёжась и стесняясь, товарищ Матвеев сознаётся, что он был буржуем и издателем и издавал как раз ту же финансово-экономическую литературу, будучи практически в России в этом деле монополистом. Выясняется, что его издательский объём был примерно тот же, что сейчас у нашего Финансового издательства. Я интересуюсь, как велики были штаты его издательства. Так же стесняясь, он объясняет, что штатов никаких не было. Кто же был? Да он – издатель, и одна сотрудница, она же и секретарша и машинистка. И это всё. А какое помещение вы занимали? Опять же, никакого помещения не было. Была комнатка, в которой за конторкой работал издатель и за столиком машинистка. И выполняли они ту же работу, что сейчас 184 паразита, занимающие огромный дом. Для меня это – символ, картина всей советской системы.