Гелиэкон прижимался к ротонде Святой Пречистой настолько высоко, что с одной стороны его в просвет трансепта виднелись вдали Святая Премудрость, купола Великого Дворца, эллиптический размах Ипподрома, на котором застыли точки статуй, белые – мраморных и темные – бронзовых. Вьющиеся растения зеленели на этой стороне, выходя из деревянного открытого ящика; тыквы расстилали свои широкие мохнатые листья, вытягивались до деревянных перекладин, на которых ослепительное солнце сушило белье и которые изображали окно, оживляя гелиэкон. На одном конце его подымалось заграждение выше человеческого роста, которое отделяло сад, откуда доносились то гимн Иисусу, то моление Приснодеве, но главным образом – ругательства, произносимые голосом, явно выдававшим Иоанна.
– Я назвал тебя Богомерзким, а теперь дам тебе еще имя Жеребца. Замолчи, или тебя примут за Константина V, порази его Теос!
В ответ послышался страшный рев осла, которого Иоанн вел на пажить в монастырский сад. Палочные удары посыпались на ненавистную спину, и гневный грубый голос Иоанна кричал:
– Для чего ревешь ты? Зачем прерываешь меня? Я окрестил тебя Богомерзким, но прибавлю еще прозвище Жеребца, и ты уподобишься Константину V, который есть исчадие Гадеса.
Склерена снимала одежды, горячие, чистые, бросала их к своим ногам, едва прикрытым острыми сандалиями, скудная кожа которых, плохо дубленая и окрашенная в зеленый цвет, расшита была золотою канителью. Склерена была опрятного вида: полная, смуглая, с крепкой шеей, низким лбом и волосами, прикрытыми ярко-желтой тканью. Наружность ее довершали короткий нос, короткий подбородок и большие, искристые, живые глаза – дружелюбно смеющиеся и приветливые глаза честной женщины. Появился двухлетний ребенок с вытянутыми вперед ручонками, в восторге переступавший своими нетвердыми ногами, одетый в подобие рубашки, прикрывавшей его, с голыми руками и ногами. За ним другой, немного старше трех лет, третий – четырех-пяти. Показались еще две шести-восьмилетних девочки с развевающимися волосами, у одной – рыжими, у другой – черными; и, наконец, старшие, возраст которых колебался между четырнадцатью и девятью. Восемь гибких, чарующих, почти прелестных созданий окружили Склерену, олицетворяя ступени, связующие юность и младенчество. Самый младший цеплялся за широкую робу византийки. Старшие девочки, снимая белье, складывали его в белые кучи, которые тотчас же уносили дети поменьше. Все смеялись, оживленные благостным дыханием юности, а мать уперлась руками в крепкие бока и поворачивалась то к одному, то к другому с назиданиями, переходившими в дружескую ласку.
– Смирно, дети, не шумите. Не смущайте покоя царственной Виглиницы и не тревожьте своими играми непорочную Евстахию. Тише, Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева!
Все они: младший Зосима, мальчики Акапий, Кир и Николай, девочки, – из которых две старшие уже почти женщины, – Даниила, Феофана, Анфиса и Параскева ходили на цыпочках, с явным выражением почтения, казавшимся смешным. Легким причмокиванием губ Анфиса успокаивала Зосиму, чутьем понимавшего наставительные замечания Склерены. Даниила дружески, ласково подхватила двух своих братьев – трехлетнего Акапия и четырехлетнего Кира, а десятилетний Николай плечами подталкивал пленительных Феофану и Анфису – одиннадцати и двенадцати лет. Наконец, они исчезли, унося одежды, оставив за собой как бы сияние непрозвучавшего смеха, недосказанных слов, прозрачных, нежно-металлических. С опустевшей террасы яснее обрисовался уклон холма, стены, на которых спафарии роняли сверкающие отблески своего оружия, чисто-голубые воды Золотого Рога, а вдали, на другом конце Византии исполинская Святая Премудрость, уносившаяся ввысь, и купола Великого Дворца, словно обвитые рассеянными облаками и как бы образующие и заслоняющие небесный горизонт.
Нижняя улица, отлогая и узкая, за вымощенной плитами площадью спускалась вниз, упираясь в кусок стены. Неровной линией тянулись низкие грязно-серые дома, днем оживленные яркими пятнами растений, росших до самых крыш, розовых или серых, двигалась беспокойная толпа, торопливо крестясь и творя поклоны перед Святой Пречистой, погружавшей часть улицы в густую тень. В одну из дверей трансепта входили и выходили Православные. Их смиренные, жалобные лица отражали смуты по-прежнему бушевавшего иконоборства. Разрушены были все наружные иконы. Вседержители, восседающие на золотых Престолах, Спасители, стоящие с простертою рукою, Приснодевы с челом в сияющих венцах, апостолы с властными жестами, облаченные в голубые и красные одеяния, архангелы и ангелы с пальмовыми ветвями, улетающие в необычные небеса; избранники, пламенно устремляющиеся навстречу пыткам, олицетворяемым демонами, мужами страшного вида, изрыгающими пламя, – все, что обожал и чему поклонялся народ, что неподвижно запечатлелось на стенах монастырей, храмов, часовен, все было сорвано, соскоблено, разрушено. И утратила с этих пор Византия свою сияющую красоту, свой внешний облик, выражавший искусства человеческие, продолжающие жизнь. Она походила на вдову в траурном одеянии, лишенную Добра и глубоко униженную Злом. Слабо звучало в ней пение молитв, и песнопения скорбные и жалобные исходили, казалось, из гробниц; не изливали уже радости, не возносились осаннами и аллилуйями, но уподоблялись напевам смерти, и протекал год как Седмица Страстей. Глазам Православных Иисус и Богоматерь ныне обычно представлялись на остриях тысячи мечей, тысячи раз распинаемые нечестием Константина V и Патриарха с пронзительным голосом, с обрюзглым лицом скопца.
С победным пением развертывались шествия помазанников, и повсюду блестели их золотые одежды, золотые кресты, властные потоки их процессий. Они восхваляли повеление, уничтожавшее иконы, грубыми, крикливыми одобрениями приветствовали Базилевса, рукоплескали Базилевсу, для которого иконоборчество знаменовало лишь политику расы.
Скорбь, переполнявшая византийскую душу, пронзавшая ее лучами тяжелой муки, угасала в недрах святынь, куда не дерзали проникать еще Могущество и Сила. Лишь вне священной черты истребляла символическое искусство христианства власть государственная и патриаршая, но внутри – нет. Там Православным предоставлялась полная свобода молиться иконам, преклоняться перед ними и лобзать писаные существа, существа из мозаики. Здесь обретали они единственное утешение в глубине своих печалей, вливавшееся в них подобно сладостному и крепкому вину и бодрившее их, особливо после усердных молитв, песнопений и дивных речей, которым внимали, исповедуясь, византийки и византийцы.