Но на этот раз не груз беспокоил меня и не метели, не мороз, не трудности пути. Наоборот, хотелось, чтобы трудностей встретилось побольше. У меня лежал тяжелый груз на душе. Его нельзя было ни взвесить, ни измерить. И предстоящие трудности могли только помочь развеять этот груз в ледяных пространствах.
Наши поездки с охотником, всегда напряженные из-за темноты полярной ночи, сильных морозов и метелей, из-за опасности потерять друг друга в темноте или погубить собак, действовали на нас возбуждающе, вызывали спортивное чувство. Ледяное раздолье веселило нас, опасность обостряла вкус приключений, а борьба пьянила своим азартом.
Мой товарищ, выросший и закалившийся в такой обстановке, привык противопоставлять силам природы свои собственные силы, упорство и дерзость. На промысле, а еще больше в наших поездках, он буквально преображался, становился еще более сильным и выносливым. Для него это была настоящая работа, в которой проявлялись лучшие черты его характера. Журавлева как бы покидала присущая ему внешняя грубоватость, иногда делавшая его тяжеловатым в общежитии. В дороге он был весь устремлен вперед и напряжен, точно стальная пружина. Это почему-то пробуждало в нем чувства, не проявлявшиеся в нормальной обстановке. На базе он, как правило, был совершенно равнодушен к мощным проявлениям полярной природы. Другое дело в пути. Здесь надо было бороться с разгулом стихии. Здесь она была настоящим врагом — мощным, жестоким и упорным. И эту силу Журавлев чувствовал в походах, оценивал и нередко восхищался ею. Иногда, прислушиваясь к вою ветра, он кричал мне:
— Вот лешой! Ну и свистит! Силища-то какая! — неподдельный восторг слышался в его голосе.
Или в жгучий мороз он бросал свою упряжку, подбегал ко мне, обнажал руку и, сжав кулак, говорил:
— Смотри, как белеют суставы. Не успеешь спичку зажечь и прикурить, а они уже побелели! Вот здорово!
Самым приятным для него ответом на это было следующее: я молча вынимал трубку, набивал ее табаком, зажигал спичку, и мои суставы тоже успевали побелеть. Тогда он восхищенно говорил:
— Вот видишь! Это не Крым! Не дома на печке! Смотри в оба!
И ему нравилось смотреть в оба.
Часто его старинные поморские песни — о море, о ветре, о волнах, об одиноком моряке и ожидающей морячке — слышались над льдами. Ветер подхватывал их и уносил в бесконечные просторы.
Чем напряженнее складывалась обстановка, тем собраннее и вместе с тем оживленнее становились мы. Оба мы умели ценить борьбу и крепко верили друг в друга. В самые тяжелые минуты были уверены в одном: «Выйдем!» И выходили. Это придавало нам гордости. Шутка, смех и песня были обычны в такие минуты. И наше настроение не было искусственным. Просто так проявлялась радость жизни и убеждение, что человек сильнее слепой стихии.
Совместные поездки были для нас почти праздником. Я невольно любовался своим спутником, а он, чувствуя это, вкладывал в нашу общую работу все свои силы, способности и опыт.
Ему давно хотелось, как он говорил, «промахнуть» мимо мыса Серпа и Молота. Приходилось сдерживать его пыл, пока на североземельском складе не накопилось достаточно запасов.
Теперь, зная, что начатая нами поездка приведет к новым, неизвестным берегам и сулит много приключений, он был оживлен, пел и шутил. Я всегда старался находить ответы на эти шутки и умел поддерживать его боевое настроение. Но теперь вынужден был для этого делать над собой усилия. Мой товарищ еще не знал о постигшем его несчастье. И мне предстояло сообщить ему об этом.
…Случилось это еще в январе. Однажды вечером я заметил, что обычно спокойный Вася Ходов вышел из радиорубки чем-то сильно встревоженный. Он шагнул было ко мне, но резко повернулся, надел полушубок и вышел из домика. Я вышел на улицу. Несколько собак, вынырнув из мрака, бросились ко мне ласкаться. Радиста не было видно. На мой окрик Вася не ответил. Решив, что он хочет побыть один, я вернулся к работе. Но встревоженное лицо юноши стояло перед глазами. Что-то случилось. Я снова решил пойти и разыскать Ходова, но в дверях столкнулся с ним.
— Вася! Что случилось? — тихо спросил я.
Вместо ответа он указал на жилую комнату и еще тише осведомился:
— Спит?
Я утвердительно кивнул головой. Ходов провел меня в радиорубку, вытащил из папки листок бумаги и, подавая его, с тревогой проговорил:
— Что делать?
Я прочитал:
«Северная Земля Журавлеву
Шурик и Валя безнадежно больны.
Мария».
Закружились мысли: «Телеграмма от жены… Маленький Шурик — совсем ребенок… Пятнадцатилетняя Валя — дочь Сергея, светловолосая, голубоглазая девочка… Оба больны… Как крепко обнимала девочка отца при прощании. С какой любовью он смотрел в наполненные слезами глаза дочери… Но что значит безнадежно больны? Откуда мать знает, что безнадежно? Разве может она терять надежду? Что заставило ее так написать? Повидимому, смерть, только смерть! Мать не скажет „безнадежно“, не испытав все средства спасения. Значит, уже нет ни маленького Шурика, ни голубоглазой Вали…»
Но что же делать? Ведь Журавлев так тоскует по детям, так часто вспоминает о них. Что делать?
Мы недавно вступили в середину полярной ночи. На нашей широте она плотно окутывала Арктику своим темным покрывалом. Признаков света еще не было. Полдень не отличался от полуночи. Только луна, при ясном небе, окрашивала в пепельно-серебристый цвет ледяные просторы. При ее прозрачном свете мы сделали с Журавлевым первый запомнившийся рейс на Северную Землю, ездили на соседние острова — то для осмотра капканов, то просто для моциона и тренировки. Потом одна за другой налетали метели. Непогода и темнота держали нас в домике или около него. Тогда мы работали дома, много читали, играли в домино или слушали радиопередачи.
В половине января мы ждали появления первых признаков зари, а в двадцатых числах февраля должны были увидеть солнце. Ждать оставалось недолго. Но пока что полярная ночь все еще накладывала сильный отпечаток на наше настроение.
Спокойнее всех переносил ночь Ходов со своими еще нетронутыми нервами. Труднее было Журавлеву. Его деятельная натура тяготилась частым вынужденным сидением. Все тосковали по свету, по солнцу и еще больше по Большой Земле, по родным и по привычным бытовым условиям. Мечтали о весне и походах на Северную Землю. Это было тоже нашим общим, сближало нас, хотя мы и отличались друг от друга характерами.
Чувство ответственности за товарищей, за дело, которое мы только что начали, обязывало меня не поддаваться настроениям полярной ночи и следить за самочувствием товарищей. Надо было во-время развеселить загрустившего, разрядить почему-либо наступившее тяжелое молчание, предупредить чье-нибудь неуместное колкое выражение, уметь выслушать каждого — так или иначе ослабить создавшееся за время полярной ночи нервное напряжение. Я угадывал почти все изгибы и зигзаги в их настроениях, не упускал из виду подъема и упадка духа.