— Ты что, язык проглотила? — сердится замполит. — Я спрашиваю тебя: трудно с новенькой?
Замполит, майор Рачкевич, была человеком не «авиационным». Впрочем, такой она пришла к Герою Советского Союза М. Расковой, когда им поручили сформировать женскую авиачасть, но довольно скоро летчицы стали считать ее своей. Она летала за штурмана на разные цели. И могла без конца расспрашивать, как проходили вылеты, доискиваясь до мельчайших подробностей, и была благодарнейшим слушателем, когда начинались бесконечные летные байки. Зато мало кто лучше нее знал, кто как воюет и кто чего стоит. Удивительное дело: кадровый политработник, закончившая Военно-политическую академию и адъюнктуру, она казалась самой что ни на есть штатской, словно вчера сменила украинский наряд на военную форму. Трудно было представить себе КП перед боевыми вылетами без ее полной фигуры, без ее шуточек, без ее улыбочки на круглом добродушном лице, обращенной именно к тому, кто более всех в ней нуждался. Естественно, что вопрос я расценила как желание подбодрить меня.
— Товарищ майор! Бывает труднее. Ведь надо?
— Надо! — отвечает Рачкевич. — Наступление начинается. А мы должны послать на задание максимальное количество экипажей.
Наши По-2 обязаны были послушно и ревностно обслужить пехоту, ее нужды, ибо только усердием пехотинцев в конечном счете решалась победа в бою. Майор говорит, что обстановка осложнилась и оттого, что гитлеровские войска начали внезапное наступление в Арденнах, застигнув армии США и Англии врасплох. Союзники попросили помощи. Вот мы и наступаем раньше намеченного срока, когда еще не подошли резервы.
— Мы должны поддержать пехоту на варшавском направлении. Они возлагают надежды на нас, на По-2.
Рачкевич говорит очень сердечно. А я думаю о том, что сколько еще нужно сил, чтобы вытерпеть и эту ночь. И сколько их было, таких ночей, когда время тянулось нескончаемо? Я думала, как вынести все, что предстоит, — месяцы войны, быть может, годы? И сколько еще понадобится сил, чтобы вынести это напряжение. Нет, я не думала о смерти, потому что она всегда присутствовала рядом. Я не бесстрашная, но слишком много горя, смертей кругом, чтобы ежедневно скорбеть о себе. Хотелось только маленькой передышки. Хотелось в эту ночь лететь с Ульяненко или с Парфеновой, но они вывозили на задание новеньких штурманов. Подавив в себе слабость, я нарочито бодро говорю:
— Я привыкла уже к «надо».
— А ведь уже Польша, девчата, — меняя тон, улыбчиво говорит Рачкевич.
И все вокруг тоже заулыбались. И мне стало весело и радостно. Все идет к победе. Скоро Польшу освободим. Ну а уж как распорядиться, сами поляки решат. Замполит сказала: «Мы во внутренние дела не вмешиваемся — оказываем помощь, потому как интернационалисты». И еще она сказала: «Советская Армия вступила в Румынию и скоро вступит в пределы Болгарии, Чехословакии, Венгрии... И всюду мы несем освобождение народам. Скоро мир воцарится!»
— Черт возьми, — горячо заговорила летчица Клавдия Серебрякова, — хоть ничего с высоты и не видно, но ведь и впрямь летаем за границей, все польское вокруг. Только вот противник прежний — гитлеровцы. И здесь, в Польше, с ними воевать надо, как воевали раньше, на русской земле. И кто-то не доживет до победы.
— Брось! — сразу несколько голосов крикнули ей в ответ. — А может, доживем?
— Доживем-доживем, — закивала Клава головой. — Это все-таки здорово — куда докатилась война! И мы дойдем до Берлина!
— Но до этого надо еще много вылетов сделать, — возразила Оля Яковлева.
— Да, — подытожила Рачкевич, — пока мы обязаны еще многим пожертвовать во имя Родины. А после войны... — Она засмеялась: — Жизнь для всех настанет такая счастливая. На Родине...
Как далеко она осталась, наша Родина! Я впервые, пожалуй, задумалась: что же это за силища такая — Родина? Заставляющая одного идти сознательно на смерть. Другого, плененного, избитого, голодного, но не покоренного, — бороться, чтобы вернуться на свою единственную землю.
Когда говорят о Родине, я вспоминаю Сибирь. Деревню деда, и дом его, и поля с колками, и озеро, и мельницу... И захватывающие рассказы о гражданской войне, о партизанском отряде, в котором был мой дед с четырьмя сыновьями. Произносят: «Родина», а в моем представлении возникает не ее огромность, а что-то отдельное, очень личное. Озябшая роща в снегу и заячьи следы. Огромные хлебные поля золотятся и горят под уходящим на закат солнцем; клубящаяся за телегой пыль на дороге, резво бегущие кони... Радость предстоящей встречи с дедом, когда мчишь на лошадях в летние каникулы... И все это — Родина, от которой меня отделяют многие километры.
— О чем задумалась? — доносится до меня голос Рачкевич.
— Да так... Да вы не беспокойтесь, товарищ майор.
— Тревожусь. Обледенение, а взлетная полоса мала.
Наш аэродром и правда невелик. Он ограничен препятствиями. Справа — ухабистая дорога со столбами, а слева — кустарник с отдельными деревьями. За ними овраг. А на краю обрыва прилепилась землянка — столовая для технического состава. Взлет и посадка в одном направлении — на деревню, что расположена на склоне холма и будто сползает в сторону аэродрома. А на верхнем уступе холма — высокий костел. Прямо на него и взлет.
Мне не хочется показывать свои сомнения Соне. Я знаю, у нее крупный счет к фашистам. Она ленинградка. В блокаду много родных потеряла. Я вижу, как Кокаш внимательно следит за каждой взлетающей машиной, и, конечно же, ей кажется, что и она не хуже других сумеет это сделать.
Самолеты один за другим тяжело, будто со стоном, отрываются от земли. Подошла наша очередь, и Соня порулила к старту. Начинаем взлет. Машина все катится и катится. Она прыгает по кочкам, набирает скорость. Поднялся хвост, но колеса не хотят отрываться от земли. Они касаются ее, упруго задевая за бугорки. Мотор работает на полной мощности. Наконец самолет отрывается, но высоту набирать не желает. Я уже поняла, что корочки льда на лобовых частях крыльев образовались опять, а может, на хвостовом оперении и на фюзеляже тоже, и это будоражит обтекание, перетяжеляет самолет, лишая его летучести. Прекратить взлет уже поздно. Мы делаем все возможное, чтобы набрать хотя бы минимальную высоту, перескочить препятствия, но все напрасно. Вдруг слышится грохот, и мне кажется, что мы разбились о что-то и падаем. Здесь очень соблазнительно сказать, что вспомнилось детство или что-то вроде того, что перед глазами мелькнули лица родных... Однако даже самые лучшие фрагменты из жизни в голову не пришли. Не было и страха. Мне кажется, что люди седеют не в минуту опасности, а потом, позднее, когда сбросивший напряжение разум дает волю воображению. По крайней мере, знаю по себе: ни в один из критических моментов у меня не было ощущения, что жизнь висит на волоске, а вот потом, когда память сама, без всякого усилия с моей стороны, воскрешала все новые и новые подробности, — тогда уж становилось страшно до боли сердечной, до противного жужжания в ушах и дрожи в коленях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});