— Как карусель! — радостно скалился Файзулин.
— Например, наш новый проспект. Назовем его проспектом Техники. Возьмите и сделайте для него скульптуры. Не из гипса же ставить! Ну, скажем, техника, которая строила город. Поднимите на постамент экскаватор со сточенным о мерзлоту ковшом. На другой — КрАЗ с вмятинами от булыжников. На третий — вертолет, обломавший винт о ледяное небо. Разве не памятники нашим трудам и радениям? После войны на постаменты подняли танки, самолеты и пушки. А после наших трудов, таких же огромных, как битвы, мы поднимем наши машины. Займитесь, мы оформим заказ!
— Возьмусь, а что? Ей-богу, возмусь! Это по мне! Мое!..
— А к вам у меня будет еще один разговор, особый, — мягко отворачиваясь от Файзулина, обратился Пушкарев к Творогову. — У нас есть молодой архитектор, одареннейший парень, Елагин. Он показал мне проект театра, свой, собственный, очень, на мой взгляд, оригинальный. Я мало что в этом понимаю, но, по-моему, необычно. Переменный объем зала, выдвижная сцена, какая-то кибернетика, я бы сказал. Давайте-ка вместе соберемся, посмотрим проект, обсудим. Если общий язык найдете, то утвердим да и построим. Старый резной теремок сохраним там, под горой, а здесь, в новом городе, — основная, новая сцена. Как вы на это смотрите?
Творогов покидал кабинет опьяненный, боясь чрезмерно высказывать радость.
В коридоре наскочил на него Городков:
— Ну где были? У генерального? Ну и как впечатление?
— Здравомыслящий, весьма здравомыслящий человек, — кивал Творогов.
— Мужик головастый, — поддакнул Файзулин.
— Головастый! — усмехнулся Городков. — Да такие головы в Ядринск раз в сто лет заглядывают… Я вот что… У меня на квартиру ордер. Вот он. И вас всех приглашаю. Ну не новоселье, еще в голых стенах, а так, освятить, переселить домового. Горшениных позову, Голубовского. Приходите… А насчет головы, эта голова золотая, да, золотая…
И убежал, размахивая ордером. А Творогов подумал: «Ну что ж, справедливо. Резать пирог, так уж поровну. Ай да сукин сын, Творогов!..»
8
Маша увидела Пушкарева еще далеко, на углу. Заметила его нетерпение, его взгляды, летающие вдоль улицы. Углядел ее, встрепенулся. И она заспешила, глядя под ноги, чуть усмехаясь. Так, не глядя, попала в его объятия. На мгновение прижалась легонько, чтоб его не обидеть, отстранилась.
— Нельзя… Иду, а сама оглядываюсь. Будто кто следит. Будто в каждой подворотне глазища.
— Да мало ли куда ты идешь? Кому интересно…
— Старушечкам из окошек. Подружечкам из-за угла. Думаешь, мы одни? Незаметны? У всего города на виду…
— И пускай. Иди сюда. Не бойся. Кто нам что скажет?
— Найдут, что сказать. Нет, не нужно! Еще светло. Хоть бы ночь, дело другое. Да и то, у старушек глаза кошачьи. Вот если б шапку-невидимку надеть…
Сказала. И радостно испугалась. По желанию надвинулся край потемнелой тучи. Пахнуло из отяжелевшей, провисшей, развязавшейся над головой наволоки, посыпало, помело. Наполнило улицу плотной, сеющей, живой белизной. Скрыло дома, тротуары. Пальто его стало рябым. Воротник в белых метинах. На брови, на лоб налипало пушисто. Он хмурился, тряс головой, отдувал от губ. Хотел ее разглядеть, ловил ее в поднявшейся, по улице летящей пурге.
— Хорошо! Сильнее! Чтоб старушкам очи засыпало! И не холодно! Весна…
Подняла лицо к пятнистой, опадавшей прохладе. Принимала ее на губы, на щеки, на раскрытые, моргающие от прикосновений глаза. И чудились, вместе с запахом холодных небес, чуть слышные, бог весть от каких морей, ароматы земли, травы, готовые обернуться горячим светом и зеленью, истошным криком летящих стай.
«Весна… Не успели оглянуться… Алеша… Ключ в рукавице… От всех занавеситься… Сильнее, сильнее мети!..»
Он обнимал ее в снегопаде, смеялся близко сквозь снег. А потом начинало дуть, подхватывало их под руки, толкало в спины. Гнало и крутило по улицам в непроглядной метели, натыкая на углы, на ворота, на ржавые скобы и кольца.
— Куда мы? Так и в поле унесет, и за реку. Где мы?..
На секунду распадалась завеса, и возникало: кирпичная старинная церковь; понурая лошадь, несущая на остывшей спине целый сугроб; белоусое яркоглазое лицо старика, ломавшего хлеб, — жевал его вместе с усами и снегом. Ей вдруг показалось, что на площади увидела мужа, пробиравшегося под вывесками сквозь пургу, и больно дрогнуло сердце, не страхом, а виною и жалостью. Но все унесло и засыпало. То вдруг померещилось, что в буране злобно и весело блеснули глаза Слепкова. Но не было времени разглядеть: он или просто двойник.
— А это мы где же? В Мангазее? — Пушкарев схватился за рубленый стояк коновязи. — Что за воинство в снегопаде?
— Да нет, это просто рынок. Торгуют свежевыпавшим снегом…
Вдоль прилавков, неподвижно и важно, убеленные, в наплечьях и шлемах, стояли старухи. Перед ними, засыпанные, лежали уснувшие лисы. Желтели и серебрились хвостами. Казалось, старух слепили и сваляли из комьев, вставили глаза-угольки, натерли бурачные щеки.
— Чем они тут торгуют? Мать, чем торгуешь? — спросил у одной Пушкарев, разглядывая белый пустой прилавок.
Старуха шевельнулась. Выставила из шубы руки. Погрузила их в снег прилавка. Что-то нащупала. Всплеснула и дернула. И в распавшемся снеге огненно раскрылся платок, черно-алый, золотой, огромный, в листьях, цветах. Сверху на него падали хлопья, и казалось: коснувшись платка, превращаются в красные розы.
— Господи, красота-то какая! Говорила, весна!
— Вот и надень.
— Ну что ты!
— Я хочу. Сейчас повяжи!
Он взял с прилавка платок, встряхнул. Накинул ей на голову и на плечи, завязал широким узлом.
— Как боярышня! Как княжна! — любовался он восхищенно.
— Как княжна, — важно кивала старуха.
Он заплатил. Повел ее в снегопаде. Маша видела, как трепещет у глаз огненно-черный, с золотым край. Чувствовала на себе восхищенные, счастливые взгляды. Думала: «Все чудесно. Все в новом свете. Все по эту сторону снега. По эту сторону жизни. На плечах дареный платок…»
9
Сумерки. Ключ на ладони. Замок как железное яблоко. Упало с железной ветки. Снег, снег… Тьма занавешенных окон. Светится уголь в печи. Их руки столкнулись в потемках, нащупали медную лампу. Вспыхнула спичка. Пламя на медной ноге. Снег, смех…
Скинула мокрый платок. Темная россыпь капель. На полу гребешок. Пуговка оторвалась, полетела. Смех, смех… Пушкарев поднял Машу, понес. Посыпались звонкие шпильки. Плечо его золотое. Близкий блещущий глаз. Смех, смерть…
Лампа пылала и жгла. Туманилась, разгоралась. Острое жало огня. Смерть, смерть…
Лампа поднялась в небеса, оставляя заоблачный след далекой минувшей зимы с криком ночных петухов, с красной колодой карт. И кто там глядит за окном? Смерть, снег…
С высоты, от огня, в пламени огненных крыл, с раскаленным лицом, с закрытыми, серебром натертыми веками, ринулся в клекоте, в счастье. Целовал, умирал, исчезал, оставляя за крыльями шесть гаснущих тонких полосок. Скрылось. Темнота по углам. Пламя с синей каемкой. Снег, снег…
Сбоку, искоса она смотрела на его неподвижную голову. Одна, близкая к ней, сторона была в тени. Другая — в озарении. Грань темноты и света проходила по тонкому носу, сухим, остро сжатым губам, твердому, чуть поднятому подбородку, разливалась по дышащей груди. Маша вглядывалась в прямое, высокое движение лба, в плотно закрытое серебристое веко.
— Спишь? — спросила она.
— Нет, — сказал он, помедлив. Веко его дрогнуло, но не открылось.
— Чувствуешь, как смотрю на тебя?
— С одной стороны смотришь ты, а с другой — лампа.
— Вон, гляди, твой дареный платок на полу.
— А снег все сыплет, не знаешь?
— Я вот думаю: мы уже месяц с тобой. Встречаемся, разлетаемся. Все утайками, урывками. И разглядеть-то тебя не успела. Да и ты меня. А уж кто мы такие, ты, я? Откуда да что? Это и подавно по знаем.
— Ты — княжна. Старуха мне подтвердила.
— А что ты думаешь, и княжна! Мама свой род ведет из Петербурга. Прадед был ссыльный. А до этого служил в Петербурге, даже шпагу носил. А сюда приехал, шпагу забросил, женился на мещаночке. Стал траву косить. У нас шкатулочка от него сохранилась. Дорогой, столичной работы.
— Я и говорю: княжна! А в шкатулочке бумаги с гербами. На владение Сибирью. А я твой смиренный холопишка.
— Ну уж холопишка! Больно смел!.. Нет, правда, ты-то какого рода и звания? Ничего о тебе не знаю…
— Мы — москвичи. В Москве рождаемся, а умираем, кому где придется. Слава богу, Россия просторна. Прадед был фантазер известный. Он был химик, но ему химии оказалось мало. Все носился с проектом Города-Башни, утопического идеального города, где бы люди жили в братстве и святости. Был знаком с Менделеевым, Циолковским. В нашем семейном архиве есть письма к нему Циолковского с эскизом ракеты. Один мой дед — инженер, пускал первую в России паровую турбину. Другой — астроном. Отец был историк. Изучал историю освоения Россией Сибири, Дальнего Востока, Аляски. Сделал несколько блестящих прогнозов. Нашлись головы и в науке и в политике, которые их подхватили. Вот такие мои дедки-прадедки. А я их внучек-правнучек. Тянусь в ту же сторону. Теперь ты знаешь, откуда взялся? — замолчал улыбаясь.