Он указал глазами на потолок.
— Ты думаешь? — спросил Петр Ильич, вспомнив, что Ауэр вдобавок занимал пост дирижера симфонических концертов придворной певческой капеллы.
— Советую просто попросить Карла Юльевича объясниться, — посоветовал Петр Иванович. — Но, в общем, я согласен с тобой — нельзя оставлять этого дела без вмешательства.
— Я при первом же удобном случае расскажу об этом Константину Николаевичу, — пообещал Чайковский. — Вряд ли ему понравится…
— Не делай этого, — покачал головой Юргенсон. — Объяснений у Давыдова потребовать нужно, подобных слов мимо ушей пропускать не следует, но привлекать постороннее внимание к этому досадному происшествию, на мой взгляд, не стоит. Сразу пойдут разукрашенные донельзя сплетни. Злые языки будут говорить, что ты уязвлен до глубины души, что ты ничего из себя не представляешь как композитор, что тебя повсюду отказываются играть…
— Да, согласен, — кивнул Петр Ильич. — Ты, как всегда, мыслишь трезво. Но, — он прижал руку к груди, — здесь свербит обида. И еще этот Ауэр… как он мог?
— Он многим обязан Давыдову.
— Но и мне тоже, в конце концов! А что касается Давыдова, то он любит окружать себя теми, кто ему обязан. Ты и сам превосходно знаешь, во что он превратил петербургскую консерваторию — собрал под свое крыло лизоблюдов и бездарей из самых отдаленных уголков империи и радуется, находя в них поддержку…
С подачи Давыдова число учащихся консерватории и впрямь все росло и росло. Он даже устроил при консерватории общежитие для иногородних студентов, которым не по средствам было снимать жилье в самом дорогом городе империи.
— Мало мне нападок на мою церковную музыку, так еще и это!
Попытка Чайковского поработать на пользу русской церковной музыки вызвала нападки духовенства. Написанную им обедню сочли католической и запретили к исполнению во время религиозных церемоний. «Я бессилен бороться против этих диких и бессмысленных гонений! Против меня люди, власть имеющие, упорно не хотящие допустить, чтобы луч света проник в эту сферу невежества и мракобесия», — страдал Чайковский.
К концу обеда Петр Ильич вспомнил, что в Праге собираются ставить «Орлеанскую деву», и вследствие этого (не без участия вкусной еды, коньяка и общества друга) настроение его улучшилось. Тем более, что на днях он уезжал во Флоренцию, а затем намеревался пожить в Риме. Нет, что ни говори, но он правильно сделал, оставив консерваторию. Сидел бы в Москве, как привязанный…
Ему даже стало немного жаль Карла Юльевича. Что такое пост директора консерватории?
«Суета сует и всяческая суета», — как выразился библейский Екклесиаст. Сиди себе в холодном городе, в унылом казенном кабинете, и разбирай ворох нескончаемых дел.
Провинности преподавателей, невзнос платы за обучение, ремонт классов, пьянство швейцара, закупка необходимого инвентаря…
Какая тоска! Это уже не музыкант, а старший приказчик какой-то получается. Ужас, мрак… Впору удавиться на оконном карнизе!
То ли дело — сочинять музыку, разъезжать по разным, приятным сердцу местам, принадлежать самому себе и никому больше!
Вспомнилось из Лермонтова:
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…Чужды вам страсти и чужды страдания, —Вечно холодные, вечно свободные,Нет у вас родины, нет вам изгнания.[14]
Это почти про него. Почти, потому что страсти и страдания ему не чужды.
Вечером он написал письмо Давыдову. Ответ пришел нескоро — недели через три. Пока его пересылали в Италию, куда к тому времени успел уехать Петр Ильич, прошло еще десять дней.
Давыдов начал с извинений, после которых пустился в длиннейшее рассуждение о сравнительных достоинствах того или иного композитора, а затем перешел к сравнению исполнительского мастерства разных музыкантов, и в конце концов Петр Ильич догадался, что поводом для нападок послужили отнюдь не недостатки его концерта.
Причина крылась в другом. Обида проступала между строк заключительной части письма Карла Юльевича. Ему, чье мастерство давно уже было признано, не предложили играть этого концерта. Не предложили и Ауэру, а отдали какому-то Котеку.
«Можно подумать, что это я упрашивал Иосифа играть мой концерт, — усмехнулся про себя Петр Ильич. — Взрослый солидный человек, а ведет себя словно малое дитя».
Черкнул Давыдову в ответ несколько приветливых, ничего не значащих слов, чтобы не казаться невежливым и сел за пространное письмо Юргенсону. В конверт, адресованный Петру Ивановичу, вложил и дакыдовское письмо — пусть тот развлечется занимательным чтением.
У баронессы фон Мекк было свое мнение об этом скрипичном концерте. Она писала Чайковскому: «Сейчас я играла Ваш скрипичный концерт, Петр Ильич, и все больше от него в восторге. Первая часть с музыкальной стороны чрезвычайно интересна, эффектна и притом написана так легко, свободно; первая тема так величественна, с таким достоинством, что просто прелесть. Она, т. е. вся первая часть, разыгрывается трудно, потому что есть такие оригинальные пассажи для скрипки, что исполнитель не сразу свыкается с ними, потом в некоторых местах трудны ритмы, но зато уж если это все преодолеть, то она очень красива. Я определяю ее происхождение так, что она написана по чисто музыкальному вдохновению, но Canzonetta… о, какая это прелесть! Сколько поэтичной мечтательности, какие затаенные желания, какая глубокая грусть слышатся в ней, эти sons voiles (под сурдинкою), этот таинственный шепот, что это за прелесть!
Господи, как это хорошо! Ну, а последняя часть — это вся жизнь, кипучая, неудержимая. Что за богатство фантазий у Вас, что за разнообразность ощущений! Сколько наслаждения доставляет Ваша музыка!»
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ «ДОМ, МИЛЫЙ ДОМ»
В январе 1885 года Петр Ильич писал баронессе фон Мекк из Петербурга, что по окончании пятнадцатого представления «Онегина» в Большом театре, на котором присутствовал император с императрицей и другими членами царской фамилии, его пригласили в ложу к Александру Третьему. «Государь пожелал меня видеть, пробеседовал со мной очень долго, был ко мне в высшей степени ласков и благосклонен, с величайшим сочувствием и во всех подробностях расспрашивал о моей жизни и о музыкальных делах моих, после чего повел меня к императрице, которая в свою очередь оказала мне очень трогательное внимание, — писал он баронессе и добавлял: — Знайте, что ни ошеломляющий успех, ни неудачи и горести, ни безумная суета городской жизни не могут заслонить для меня всегда присущую мне мысль о Вас и о Вашем благодетельном влиянии на всю жизнь мою».